— Из всех, кого я знаю, ты, Джон, точно должен понять, насколько поразительно мое открытие.
— Я понимаю, что ты полный маньяк, если это тебя хоть как-то утешит.
XVIII
Войдя на следующее утро в отдел новостей и раскидав приветствия, Джон скользнул за компьютер и стал набирать свои заметки с вечеринки в посольстве в честь Четвертого июля. Они сорок лет мечтали о свободе, пишет Джон и таращится на свое невероятно точное и глубокомысленное предложение и на моргающий на экране курсор. Он попеременно огорчается и упивается тем, как часто Эмили врывается в его мозг, вытесняя мысли о деле и дразня. Джон сидит с приоткрытым ртом, уставившись на убийственное обобщение, не дописанное на экране компьютера. Курсор мигает все реже, ленивее и аритмичнее, редкими вздохами. Мырг. Руки неподвижно лежат на клавиатуре, пока Джон не вспоминает Эмили в тоге, ночные запахи на улице, закрытые глаза Эмили, когда она танцует с ним, скорое бегство с Джулиями — тут руки начинают печатать сами собой, фываолд; и заставляют курсор пыхтеть, как обезумевшую от крови гиену.
— А не пообедать ли нам сегодня вместе?
Напористый голос Карен Уайтли (искусство, рестораны, карта ночной жизни, отдел рекламы и объявлений) Она сидит за соседним компьютером и как раз вешает телефонную трубку. От звука Джон бросается печатать.
Они сорок лет мечтали о свободе, фываолд; и вчера избранные представители еще недавно угнетенного народа наблюдали, как мы, лихие закаленные ветераны, отмечаем два века наших свобод и рыночных отношений. Красно-бело-синий торт и светская болтовня — это, конечно, блага свободы. И все же в этот раз на ежегодном празднике в посольстве 4 июля чувствовалось какое-то общее сомнение. Мысли высокопоставленных венгров прочитывались легко: «Только это мы и получим после всех наших жертв? Вот то, чего нас учили бояться, а мы инстинктивно любили? И все?» А с другой стороны стены: «Что мы сделали в последнее время, чем заслужили этот торт? Если бы для этого нужно было восстать против тирании, хватило бы нас на это?» Какая из сторон выдохлась? Какая готова к будущему? Кто победил? А что дальше? Тутуже есть тысяча слов? А теперь? фываолдждлоавыфываолдждлоавыфываолд; У меня рождается великая мысль, у меня рождается великая мысль, вот она…
— Пойдем пообедаем, когда с этим закончишь, — снова Карен, но в этот раз не в телефон.
Карен Уайтли представилась Джону в первый день его появления на работе, через несколько секунд после его мучительного собеседования с редактором. Она провела его по офису и поделилась своим тайным открытием (сведения из источников, пользующихся доверием), что главный редактор (для своих — просто «главный»), несмотря на австралийский акцент — из Миннеаполиса, журналист-любитель, второй сын одного из самых богатых в мире производителей офисного оборудования.
— Наше маленькое предприятие финансируют электрические степлеры, — разоблачила Карен скороговоркой лучшего оратора школы. И тут же подцепила Джона под руку и представила остальным сотрудникам, точно хозяйка шикарного приема. Продолжение их разговора пошло по схеме, которая была в тот день относительно новой для Джона, но стала знакомой до комизма, по мере того как его будапештская весна перешла в лето: кто как попал в это странное место в этот странный час истории, чего они хотят от своей очевидно временной работы, что мечтают сделать со своими жизнями и с этой внезапно открывшейся перспективой, — тот же глубоко личный разговор, который Джону теперь все время приходится вести с эмигрантами, нередко прямо перед тем, как проститься с собеседником навсегда Вполне понятно, что с того первого дня обоюдной взволнованной откровенности Джон видел в Карен нечто большее, чем говорящий предмет мебели.
Набросав вполне рабочий, пусть и скрипуче-напыщенный черновик, Джон оказывается вместе с Карен в ресторане рядом с редакцией — это одно из многих десятков старых государственных заведений, где вяло подают одинаковую, едва съедобную еду. Они сидят над состряпанными командной экономикой салатами и включенным в пятилетний план паприкашем, Джон то включается, то отключается от оживленного монолога Карен. Чтобы кипели котлы разговора, ей нужно совсем немного топлива. Джон слушает, мыкая и гмыкая. Она описывает детство в Нью-Йорке, колледж в Пенсильвании, упоминает венгерского бойфренда. Нет, не то чтобы бойфренда, «короткая связь, — вздох пресыщения, красно-оранжевая курятина на вилке зависла прямо напротив ее рта, — чего, как я начинаю думать, только и стоят все венгры, понимаешь?»
— Ты точно понимаешь. Я вижу. Ты понимаешь. О да, сэр, вы понимаете. Вот послушай, какой пример просвещенного венгерского мужчины. Реальное событие, вот. С одной моей подругой было. История из жизни. Она с парнем, они раздевают друг друга, и он говорит: «Что это за запах?» Моя подружка подумала: о, здорово, ему нравятся мои духи. Она пользовалась ванильным спреем для тела, так? Который, по-моему, ну, сладковат, но очень приятный. Ну, она говорит: «О, это ваниль», или как-то, и он говорит, все так и было, этот парень говорит — и заметим, это как бы их второе свидание и самый первый раз, ну и, знаешь, типа, парень, будь немного почутче, так? Он говорит: «Ваниль? — Карен изображает легкий венгерский акцент: — Ваниль? Слушай, я хочу трахать женщину, а не кусок пряника. В душ!» Он говорит: «В душ!» Ты представляешь?
— Трахать кусок пряника?
— Именно. В общем, моя подруга его вышвырнула, но по пути к дверям он, типа, ее отчитывал, что американцы боятся тела и его естественных запахов и ля-ля-ля, сам знаешь, старая песня. Значит, подруга позвонила мне прямо тут же, не отходя от кассы, и рассказала мне всю историю, и мы животы надорвали от смеху, чуть не умерли. Но я спросила ее, могу ли я вставить эту реплику в мой фильм, и она сказала, чтобы я вставила и его полное имя.
И Карен легко понеслась на сопредельную территорию — обсуждать сценарий, который уже рождается из ее венгерского опыта, крепкий, крепкий материал, она каждый божий день наблюдает, ее записные книжки, как она осторожничает, чтобы главный не заметил, что она работает над сценарием, как она пишет в кафе и собирается завести у себя салон, и…
И Эмили стоит, зажав между зубов виноградину. Кусает ее, ягода почти лопается. Тени от камина гладят ее руки, танцуют вокруг шеи. Эмили ослабляет узел тоги…
— Потому что кто-то должен говорить этому поколению, нашему поколению, зачем оно, понимаешь? Стои́м ли мы за что-нибудь? Или против чего-нибудь? Вот, я тебе скажу: я готова на все, я начинаю этот разговор, вот сейчас, в фильме. Он именно об этом — о нас — о нашем поколении, потому что сейчас наше время, мы больше не можем ждать, нам нужно переопределиться, пока кто-нибудь другой — который старше и уже испорчен, — не сделал это за нас. Мы должны встать, понимаешь, и сказать: «Эй, мы не думаем так, мы думаем вот как…»
Рука Эмили поднимается к груди, играет последними скрещенными концами исчезающего узла на сползающей простыне. Треск пламени теперь отчетлив, каждый щелчок и хлопок раздается на всю комнату…