И Баки рассказывал, в самых осторожных выражениях, стараясь не вдаваться в детали, щадя чувства Нормы Джин. Описывал, к примеру, тело, над которым они работали в то утро. Тело женщины лет за пятьдесят, умершей от рака печени. Кожа у нее была такого болезненно-желтого оттенка, что пришлось покрыть несколькими слоями косметической крем-пудры. А наносили они эту пудру такими специальными маленькими щеточками. Но слои высыхали неровно, и бедняжка выглядела ну прямо как стенка с облупившейся штукатуркой, и пришлось все переделывать по новой. А щеки у нее настолько ввалились, что пришлось укрепить нижнюю часть лица изнутри, набив ей рот ватными шариками, а потом еще зашивать уголки губ, чтобы придать лицу умиротворенное выражение.
— Ну, знаешь, чтоб получилась не улыбка, а «почти улыбка», как это называет мистер Или. Просто улыбка тут не проходит.
Норма Джин нервно передернулась, но тем не менее ей захотелось знать, что они делали с глазами покойной. «Подводили они глаза или нет?» На что Баки ответил, что обычно они делают инъекцию шприцем, после чего глаза не выглядят «провалившимися» и веки сомкнуты плотно-плотно.
— Потому как кому приятно будет видеть, если они вдруг — раз! — и откроются?
Основная же работа Баки состояла в том, что он должен был выкачать кровь из жил и ввести вместо нее через вены бальзамирующий раствор. Это мистер Или занимался «художественной работой», уже после того, как тело затвердеет — «законсервируется». Это он занимался ресницами, подкрашивал губы, маникюрил ногти, даже если при жизни у покойного или покойной никогда не было маникюра.
Тут Норма Джин спросила, какое выражение было у покойной, когда они впервые увидели ее. Выглядела ли она испуганной, печальной или страдающей от боли. И Баки пришлось немного приврать. Он ответил, что нет, ничего подобного, выглядела эта женщина так, «будто просто уснула, и все, все они по большей части выглядят именно так». (Вообще-то женщина выглядела так, словно вот-вот закричит. Зубы оскалены в жуткой гримасе, лицо перекошено, а глаза открыты и затянуты пленкой, и смотрят так страшно и невидяще. И еще через несколько часов после смерти от нее уже начало вонять, какой-то тухлятиной.) Норма Джин так и впилась в Баки обеими руками, так крепко сжала его шею, что он едва дышал. Но у него не хватило духу разжать эти объятия. У него даже не хватило духу снять ее с колен и пересадить на диван, хотя левая нога уже занемела под теплой тяжестью ее тела.
Он был так нужен ей. Он едва дышал. Он любил ее. Запах формальдегида въелся в его кожу, впитался в луковицы волос. Пропитал всего его насквозь. Но даже если б он хотел уйти, уйти было некуда.
Теперь она спрашивала, как умерла эта женщина, и Баки ей рассказал. Она спросила, сколько лет было этой женщине, и Баки брякнул наобум:
— Пятьдесят шесть.
Он чувствовал, как напряглось тело жены — очевидно, она подсчитывала в уме. Вычитала свой возраст из пятидесяти шести. Затем немного расслабилась и протянула таким тоном, точно рассуждала вслух:
— Ну, тогда еще долго!..
7
Она засмеялась. Смеяться было легко. Загадка из сказки, и она знала ответ. Кто я такая? Замужняя женщина, ВОТ КТО! А кем бы была, если б не была замужем? Девственницей, вот кем. НО ЭТО НЕ ТАК.
Она катила тихонько поскрипывающую коляску по дорожкам маленького захудалого парка. А может, то был и не парк вовсе. Под ногами слабо похрустывают сухие пальмовые ветки, еще какой-то мусор. Но ей здесь так нравится! Сердце просто распирает от счастья, от осознания того, кто она есть, что занята тем, чем должна заниматься. Она полюбила эти ранние утренние прогулки. Напевала маленькой Ирине, которая, спеленутая в тугой сверточек, лежала в коляске. Пела ей разные популярные песенки, обрывки колыбельных из «Сказок матушки Гусыни»
[42]
. Где-то далеко, в Сталинграде, в России происходили страшные события, шел февраль 1943 года. Там тысячами гибли люди, настоящая мясорубка. Здесь же, в южной Калифорнии, была просто зима, и почти каждый день сухим, режущим глаза светом сияло солнце.
Какой красивый младенец, говорили лица прохожих. Норма Джин краснела, улыбалась, тихо бормотала: О, благодарю вас. Иногда лица говорили: Красивый ребенок и его красавица мать. Норма Джин лишь улыбалась. А как зовут вашу маленькую дочурку? — спрашивали они, и Норма Джин отвечала с гордостью: Ирина, не так ли, моя радость? И наклонялась над малышкой, и целовала ее в щечку или брала за крохотные пухлые пальчики, которые так быстро и на удивление крепко смыкались вокруг ее пальцев. Иногда лица замечали с приятной улыбкой: Надо же, Ирина, какое необычное имя, должно быть, иностранное? И Норма Джин снисходительно бормотала в ответ: Да, вроде бы. И еще они почти всегда спрашивали, сколько же сейчас ребенку, на что Норма Джин отвечала: Нам уже десять месяцев, в апреле будет годик. Тут лица расцветали еще больше. Вы, должно быть, очень гордитесь своей малышкой! И Норма Джин говорила: О да, конечно. Очень гордимся, я, то есть мы. И тогда лица, порой смущенно, порой с нескрываемым любопытством спрашивали: Так ваш муж… э-э?.. И Норма Джин объясняла торопливо: Он за морем. Далеко… В Новой Гвинее.
И это было правдой. Отец Ирины действительно находился далеко, в загадочном месте под названием Новая Гвинея. Был лейтенантом армии США и числился без вести пропавшим. Числился таковым официально с декабря 1942 года. Но об этом Норма Джин была просто неспособна думать. Во всяком случае, когда пела Ирине «Маленький флажок» или «Три слепые мышки», это было куда как важнее. Главное для нее теперь было видеть, как улыбается ее крохотная белокурая красавица дочурка. Как она лепечет и крепко-крепко сжимает ее пальцы. И называет ее по слогам: «Ма-ма». Снова и снова, как молодой попугайчик, который учится говорить. Вот что теперь было для нее самое главное.
В тебе одной
Вся жизнь моя.
А то, что было до тебя, —
Не жизнь, не мир, не я.
Мама смотрела на моего ребенка. И долго-долго молчала, просто не могла говорить, и я испугалась, что она вот-вот расплачется или просто отвернется и спрячет лицо в ладонях.
Но потом я увидела, что лицо ее так и сияет от счастья. И что смотрит она немного удивленно, сама удивляется, что после стольких лет вдруг счастлива.
Мы сидели с ней на траве. Кажется, на лужайке, что за больницей.
Там были скамейки и еще — маленький прудик. А трава уже выгорела. И все вокруг было желтовато-коричневого оттенка. Вдали виднелось здание больницы, но как-то неотчетливо, словно затянутое дымкой. Маме стало настолько лучше, что ее уже без всякого присмотра выпускали гулять. И она выходила в парк, сидела на скамейке и читала стихи, наслаждалась каждым словом, шептала их вслух. Или же бродила по саду, пока разрешали. «Мои стражи» — так она их называла. Но не с горечью, вовсе нет. Она признавала, что больна, что лечение шоком очень помогло. Она соглашалась с тем, что должно пройти еще какое-то время, прежде чем она поправится полностью.