восхищение, с которым я вспоминал о монашке, выходившей из
калитки монастыря.
Мать в это время дала Богу, за спасение брата, обет вечного
поста, который она и держала всю жизнь, вплоть до самой своей смерти, с великой
строгостью. И Бог не только пощадил, но и наградил ее: через год брата
освободили и, к ее великой радости, выслали на трехлетнее жительство в
Батурине, под надзор полиции …
XV
Через год вышел на свободу и я, — бросил гимназию и
тоже возвратился под родительский кров, чтобы встретить там дни, несомненно,
самые удивительные из всех пережитых мной.
Это было уже начало юности, время для всякого удивительное,
для меня же, в силу некоторых моих особенностей, оказавшееся удивительным
особенно: ведь, например, зрение у меня было такое, что я видел все семь звезд
в Плеядах, слухом за версту слышал свист сурка в вечернем поле, пьянел, обоняя
запах ландыша или старой книги …
Жизнь моя в это время не только опять резко изменилась
внешне, но ознаменовалась еще одним, внезапным и благодетельным переломом,
расцветом, совершившимся во всем моем существе.
Удивителен весенний расцвет дерева. А как он удивителен,
если весна дружная, счастливая! Тогда то незримое, что неустанно идет в нем,
проявляется, делается зримым особенно чудесно. Взглянув на дерево однажды
утром, поражаешься обилию почек, покрывших его за ночь. А еще через некий срок
внезапно лопаются почки — и черный узор сучьев сразу осыпают несметные
ярко-зеленые мушки. А там надвигается первая туча, гремит первый гром,
свергается первый теплый ливень — и опять, еще раз совершается диво: дерево
стало уже так темно, так пышно по сравнению со своей вчерашней голой снастью,
раскинулось крупной и блестящей зеленью так густо и широко, стоит в такой красе
и силе молодой крепкой листвы, что просто глазам не веришь… Нечто подобное
произошло и со мной в то время. И вот настали для меня те волшебные дни –
Когда в таинственных долинах, Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине, Являться стала муза мне …
Ни лицейских садов, ни царско-сельских озер и лебедей,
ничего этого мне, потомку «промотавшихся отцов», в удел уже не досталось. Но
великая и божественная новизна, свежесть и радость «всех впечатлений бытия», но
долины, всегда и всюду таинственные для юного сердца, но сияющие в тишине воды
и первые, жалкие, неумелые, но незабвенные встречи с музой — все это у меня
было. То, среди чего, говоря словами Пушкина, «расцветал» я, очень не походило
на царско-сельские парки. Но как пленительно, как родственно звучали для меня
тогда пушкинские строки о них! Как живо выражали они существенность того, чем
полна была моя душа, — те тайные лебединые клики, что порою так горячо и
призывно оглашали ее! И не все ли равно, что именно извлекало их? И что с того,
что ни единым словом не умел я их передать, выразить!
XVI
Все человеческие судьбы слагаются случайно, в зависимости от
судеб, их окружающих… Так сложилась и судьба моей юности, определившей и всю
мою судьбу.
Как в старинных стихах:
Мне возвращен был кров родимый, Дарован мир степной глуши,
Привычный быт и круг любимый И жар восторженной души …
Почему я возвратился под этот кров, почему бросил гимназию?
И была ли бы моя юность такой, какой она была, и как сложилась бы вся моя
жизнь, не случись этого на первый взгляд ничтожного события?
Отец иногда говорил, что я бросил гимназию по причинам
совершенно непозволительным в своей неожиданности и нелепости, просто «по
вольности дворянства», как он любил выражаться, бранил меня своенравным
недорослем и пенял себе за попустительство этому своенравию. Но говорил он и
другое, — суждения его всегда были крайне противоречивы, — то, что я
поступил вполне «логично», — он произносил это слово очень точно и
изысканно, — сделал так, как требовала моя натура. — Нет, —
говорил он, — призвание Алексея не гражданское поприще, не мундир и не
хозяйство, а поэзия души и жизни. Да и хозяйствовать-то, слава Богу, уже не над
чем. А тут, кто знает, может, вторым Пушкиным или Лермонтовым выйдет?..
В самом деле, многое сложилось против моего казенного
учения: и та «вольность», которая была так присуща в прежние времена на Руси
далеко не одному дворянству и которой не мало было в моей крови, и
наследственные черты отца, и мое призвание «к поэзии души и жизни», уже ясно
определившееся в ту пору, и наконец то случайное обстоятельство, что брата
сослали не в Сибирь, а в Батурине.
Я как-то сразу окреп и возмужал за последний год пребывания
в гимназии. До этой поры во мне, думаю, преобладали черты матери, но тут быстро
стали развиваться отцовские, — его бодрая жизненность, сопротивляемость
обстоятельствам, той чувствительности, которая была и в нем, но которую он
всегда бессознательно спешил взять в свои здоровые и крепкие руки, и его
бессознательная настойчивость в достижении желаемого, его своенравие. То,
весьма в сущности неважное, что произошло с братом и что казалось тогда всей
нашей семье ужасным, пережито было мной не сразу, но все-таки пережито и даже
послужило к моей зрелости, к возбуждению моих сил. Я почувствовал, что отец
прав, — «нельзя жить плакучей ивой», что «жизнь все-таки великолепная
вещь», как говорил он порой во хмелю, и уже сознательно видел, что в ней есть
нечто неотразимо-чудесное — словесное творчество. И в мою душу запало твердое
решение — во что бы то ни стало перейти в пятый класс, а затем навсегда
развязаться с гимназией, вернуться в Батурине и стать «вторым Пушкиным или
Лермонтовым», Жуковским, Баратынским, свою кровную принадлежность к которым я
живо ощутил, кажется, с тех самых пор, как только узнал о них, на портреты
которых я глядел как на фамильные.
Всю эту зиму я старался вести жизнь трудовую, бодрую, а весной
мне уже и стараться не нужно было. За зиму со мной, несомненно, что-то
случилось, — в смысле прежде всего телесного развития, — как
неожиданно случается это со всеми подростками, у которых вдруг начинает
пробиваться пушок на щеках, грубо начинают расти руки и ноги. Грубости у меня,
слава Богу, ни в чем не проявилось даже и в ту пору, но пушок уже золотился,
глаза засинели ярче и гуще и лицо, черты которого стали определенней, точно
покрылось легким и здоровым загаром. Экзамены я поэтому держал совсем не так,
как прежде. Я зубрил по целым дням, сам наслаждаясь своей неутомимостью,
подтянутостью, с радостью чувствуя все то молодое, здоровое, чистое, что делает
иногда экзамены похожими на Страстную неделю, на говенье, на приготовление к
исповеди и причастию. Я спал по три, по четыре часа, по утрам вскакивал с
постели легко и быстро, мылся и одевался особенно заботливо, молился Богу с
уверенностью, что Бог непременно поможет мне даже в аористах, выходил из дому с
твердым спокойствием, крепко держа в уме и сердце все то, что было завоевано
вчера и что нынче требовалось донести и передать куда следует стойко и
полностью. А когда весь этот искус благополучно кончился, меня ждала другая
радость: ни отец, ни мать на этот раз не приехали, чтобы везти меня в Батурине,
а только прислали за мной, как за взрослым, тарантас парой, которой правил
молодой и смешливый работник, за дорогу быстро ставший моим сердечным другом. А
в Батурине, — это была большая и довольно зажиточная деревня с тремя
помещичьими усадьбами, потонувшими в садах, с несколькими прудами и просторными
выгонами, — все уже цвело, зеленело, и я вдруг ощутил, понял эту
счастливую красоту, эту пышность и яркость зелени, полноводность прудов,
озорство соловьев и лягушек уже как юноша, с чувственной полнотой и силой …