Мысли эти опытно подтверждены всесторонне. Так как сгущение никогда не может в каком-либо теле, быть рассматриваемо совершенным до конца, мы справедливо предвидим, что, всякий раз, как нам представится удобный случай проверить, мы найдем указание светового присутствия во всех звездных телах — в лунах и планетах так же, как в солнцах. Что наша Луна весьма самосветящая, мы видим при каждом полном затмении, при каковом, если бы это было не так, она исчезала бы. На темной части спутника, также в продолжение его фаз, мы часто наблюдаем вспышки, совершенно подобные нашим собственным зорям; и что последние, со всеми нашими другими многоразличными так называемыми электрическими явлениями, не упоминая уже ни о каком более постоянном свечении, должны придавать нашей Земле известный светящийся облик для какого-нибудь обитателя Луны, это вполне очевидно. В действительности, мы должны были бы смотреть на все упомянутые явления просто как на обнаруживающееся, различными способами и степенями, слегка продолжающееся сгущение Земли.
Если взгляды мои приемлемы, мы должны были бы приготовиться найти новейшие планеты — то есть ближайшие к Солнцу — более светящимися, чем старинные и более отдаленные, и чрезвычайный блеск Венеры (на темных частях которой, во время ее фаз, зачастую видимы зори) кажется вполне объяснимым простой ее близостью к средоточному шару. Она, без сомнения, ярко самосветящая, хотя менее, чем Меркурий: между тем как светящесть Нептуна может быть сравнительно ничтожна.
Принимая мои доводы, явно, что, с того мига когда Солнце устремило одно кольцо, должно было наступить двойственное уменьшение его теплоты и света, по причине непрерывного затвердения его поверхности, и что должно б было прийти время — время непосредственно предшествующее новому разряжению, — когда весьма существенная убыль обоих, и света и тепла, должна стать явной. Но нам, известно, что знаменья этих перемен четко различимы. На Мельвильских островах — привожу лишь один из сотни примеров — мы находим следы сверхтропической растительности — растения, которые никогда не могли бы цвести без несоизмеримо большого света и тепла, чем те, что в настоящее время доставляет нам Солнце в какой-либо части поверхности Земли. Не относится ли эта растительность к времени, непосредственно следовавшему за взвихрением Венеры? В это время к нам должны были прибывать наши величайшие притоки солнечного влияния; и, на самом деле, влияние это должно тогда было достигнуть своей верховности — конечно, упуская из виду время, когда Земля сама была отброшена, — время простого ее образования.
Кроме того, мы знаем, что существуют несветящиеся солнца — то есть солнца, существование которых мы определяем по движению других, но светоносимость которых недостаточна, чтобы давать нам впечатление. Солнца эти, суть ли они невидимы только по причине длительности времени, истекшего после того, как они отбросили какую-нибудь планету? И еще опять: не можем ли мы — по крайней мере, в некоторых случаях — объяснить внезапное появление солнц там, где никогда ранее их не подозревали, предположением, что, катясь с затвердевшей поверхностью в течение немногих тысячелетий нашей звездной истории, каждое из этих солнц, взвихрив и отбросив новое второстепенное, сделалось способным наконец разлить сияния своей, все еще раскаленной до бела, сокровенности? — Что до весьма достоверного соразмерного возрастания теплоты по мере того, как мы нисходим внутрь Земли, — мне надо, конечно, об этом лишь упомянуть, — оно является самым строгим возможным подкреплением всего того, что я сказал по предмету, ныне рассматриваемому.
Говоря недавно об отталкивающем или электрическом влиянии, я заметил, что «важные явления жизненности, сознания и мысли, рассматриваем ли мы их вообще или в частности, кажутся действующими по крайней мере в прямом отношении к разнородности». Я упоминал, также, что я еще вернусь к этому указанию, — и здесь как раз самое подходящее место, чтобы сделать это. Рассматривая вещество сначала частично, мы замечаем, что не только выявление жизненности, но его важность, следствия и возвышенность определительного свойства весьма тесно связаны с разнородностью или сложностью животного строения. Рассматривая же вопрос в его общности и ссылаясь на первые движения атомов к оплотостроительству, мы находим, что разнородность, порожденная непосредственно через сгущение, соразмерна с ним навсегда. Мы достигаем, таким образом, предположения, что важность развития земной жизненности происходит сообразно с земным сгущением.
Но это находится в точном соответствии с тем, что мы знаем о последовательной смене животных на Земле. По мере ее сгущения, возникали высшие и все высшие племена. Разве невозможно, что последовательные геологические перевороты, которые по крайней мере сопровождали, если непосредственно не вызывали, эти последовательные повышения жизненных свойств, — разве это невероятно, что перевороты эти сами были произведены последовательными планетными извержениями из Солнца — другими словами последовательными изменениями солнечного влияния на Земле? Если эта мысль приемлема, мы не будем необоснованны, вообразив, что извержение еще одной новой планеты, более внутренней, чем Меркурий, может привести к еще новому изменению земной поверхности — изменению, из которого взрастет племя, двояко, вещественно и духовно высшее, чем человек. Эти мысли настигают меня со всей силой истины, но я ввожу их, конечно, не более как в явном их облике внушения. Теория туманностей Лапласа недавно получила гораздо больше подтверждение, чем это необходимо, в лице философа Конта. Двое эти совместно показали — не то, конечно, что Вещество в известный действительный миг существовало, согласно описанному, в состоянии туманного рассеяния, но что, принимая его так существовавшим в пространстве и далеко за пространством нашей Солнечной системы и зачавшим движение к средоточию, оно должно было постепенно захватывать, усваивая, смены форм и движений, каковые мы ныне видим в этой сети установившимися. Доказательство, подобное этому, — доказательство динамическое и математическое, поскольку доказательство может существовать — бесспорное и неоспоримое — для всех, на самом деле, кроме того бесплодного и бесславного отродья, ремесленных вопрошателей — прямо умалишенных, что отрицают ньютоновский закон тяготения, на коем основаны выводы французских математиков, — доказательство, говорю я, подобное этому, будет для большинства разумов заключительным — и я исповедуюсь, что это именно так для разума моего — завершительным в смысли утверждения ценности гипотезы туманностей, на которой доказательство зиждется. Что доказательство не доказывает гипотезы, согласно общему пониманию слова «довод», я принимаю, конечно. Показать, что известные существующие следствия — известные установленные совершенности — могут быть, даже математически, объяснены при допущении некоторой гипотезы, это отнюдь не означает установить самую гипотезу. Другими словами, показать, что, если известные данные даны, некоторый существующий вывод может и даже должен следовать, не достаточно доказывает, что вывод этот есть исшедший из данных, пока не будет в то же время показано, что здесь нет и не может быть никаких других данных, из которых рассматриваемый вывод равно мог бы последовать. Но, в рассматриваемом сейчас случае, хотя и все признают недочет того, что нам привычно разуметь под выражением «довод», однако найдется много умов, и из ряда высочайших, для которых никакой довод, никакое доказательство ни на одну йоту не увеличит убедительности. Не входя в подробности, которые могли бы натолкнуться на Облачную Страну Метафизики, я охотно замечу здесь, что сила убедительности, в случаях подобных этому, всегда будет для правомыслящего соразмерна итогу сложности, промежуточно выступившей между гипотезой и выводом. Чтобы быть менее отвлеченным: величайший итог сложности, найденный существующим среди мирозданных условий, увеличивая в таком же соотношении трудность объяснения всех этих условий, одновременно усиливает также, в таком же соотношении, нашу веру в ту гипотезу, которая этим способом удовлетворяюще объясняет их; и так как никакой сложности не можем мы постичь большей, чем сложность астрономических условий, никакая убедительность поэтому не может быть сильнейшей, для моего разума, по крайней мере, чем та, что впечатлилась во мне гипотезой, которая не только примиряет эти условия с математической точностью и сводит их в одно сплоченное и постижимое целое, но есть в то же самое время единственная гипотеза, с помощью которой человеческий ум мог когда-либо уяснить себе их сполна. Весьма необоснованное одно мнение распространилось за последнее время в свете и даже в научных кругах, что так называемая Небесная Космогония опрокинута. Вымысел этот проистекает из отчета о последних наблюдениях, произведенных над тем, что доселе именовалось «туманности», в большой телескоп в Цинциннати и всемирно известный прибор лорда Росса. Некоторые пятна на небосводе, являвшие, даже в самые сильные из старых телескопов, вид туманности или мглы, почитались долгое время как подтверждающие учения Лапласа. Их рассматривали как звезды, находящиеся именно на том пути сгущения, который я пытался описать. Поэтому предполагали, что мы имеем «наглядную очевидность» — очевидность, кстати, которая всегда была находима очень спорной, истинности гипотезы, и хотя некоторые телескопические усовершенствования время от времени дозволяли нам улавливать, что здесь и там пятно, которое мы относили к туманностям, было в действительности лишь гроздью звезд, получивших свой облик туманности только из-за необъятности их расстояния, все же, однако, полагали, что не может существовать сомнения относительно настоящей туманности бесчисленных других скоплений — крепостей для ратников туманностей, отклонявших всякую попытку разъединить стадность громады. Из этих туманностей наиболее любопытным было большое туманное пятно в созвездии Ориона, но оно, с бесчисленными другими так называемыми «туманностями», рассмотренное через великолепные новейшие телескопы, оказалось сведенным к простому собранию звезд. Событие это было вообще понято как заключительное против гипотезы туманностей Лапласа, и, по объявлении упомянутых открытий, самый восторженный защитник и самый красноречивый распространитель учения, доктор Николь, дошел даже до «допущения необходимости покинуть» мысль, которая составила сущность драгоценнейшей его книги
[10]
.