Гришка сверху первый заметил, что мать перевернулась на траве и затихла. Он чуть не упал с черемухи, заплакал, ободрал до крови живот, слез на землю. Подбежала Катюшка, и они с Гришкой заревели в голос, заревели на весь лес.
Мишка с Дашкой Путанкой косили неподалеку. Они услышали этот двойной плач ребятишек и прибежали на полянку. Катерина лежала на земле ничком и, только слабо шевеля головой, шептала: «Ой, матушки, ой, не могу, ой, матушки...»
Мишка бросился в деревню, отнял у кого-то подводу, приехал в лес. Катерину еле живую привезли домой, уклали на кровать, а наутро пришла из больницы врачиха и сказала, что у Катерины опять был удар и что в больницу везти в таком состоянии нельзя, растрясут и живую до больницы не довезут.
3. Три часа сроку
Долгий был сенокос.
На бабьих плечах сгорела не одна кожа, пока потемнели последние июльские ночи. Но еще и после этого с неделю вспыхивали жаркие, словно пороховые, дни, и красноватые, с медным отливом облака подолгу громоздились в дымчатой мгле. Иногда громыхали тяжкие, никого не облегчающие грозы. Найдет, навалится густого замесу надменная туча, ошпарит землю дымящимся ливнем, вымечет свои красные клинья, и снова гудут всесветные оводы.
Жара, духотища.
Дома и строения потрескивали своими насквозь просохшими скелетами, коробилась дранка на крышах. В белой пыли большой дороги захлебывались, пышкали машинные скаты: отпускники валили гужом. С богатыми чемоданами, с похожими друг на дружку, по-сиротски отрешенными ребятишками. Приедут, отоспятся, пропьют отложенные от дорожных денег пятерки и бродят с прямыми, как дверные косяки, спинами.
К трезвому не подступишься, с пьяного мигом осыплется вся городская укрепа...
Те, что поспокойнее, часами высиживают на омутах, с фальшивым азартом дергают сонливых малявок. Считают, сколько осталось дней отпуска. Все больше с Севера: из Мурманска, из Воркуты, вроде Митьки.
Колесная жизнь давно вошла в моду.
Об этой непонятной, невесть откуда объявившейся жизни и думал Иван Африканович, возвращаясь домой со станции. Потому что по дороге от Сосновки действительно шел Иван Африканович. Недолго он наездил по белому свету, права оказалась теща Евстолья...
У родничка, где еще зимой сидели они с Катериной, Иван Африканович решил переобуться. Пока шел от сельсовета, успел-таки натоптать две водянистые мозоли, ноги в яловых сапогах взмокли, рубаха хоть выжми. Да и грязная вся рубаха-то. Стыд, ежели кто знакомый встретится. И правда, стыд: Иван Африканович почувствовал, как у него краснеют и наливаются жаром и без того жаркие от солнышка уши. Впору головой в омут, такие случились дела за последнюю неделю…
Иван Африканович поглядел вокруг, на эту родную землю, и у него заныло сердце. Самолучшее сосновское поле, засеянное кукурузой, было сплошь затянуто желтым молочником. Чахоточные, на три-четыре вершка кукурузные стебли надо было долго искать глазами, пока не наткнешься на один-другой бескровный кустик. «Вот тебе и королева, – горько подумалось Ивану Африкановичу. – Привезли ее, не спросясь колхозников, и увезут не спросясь, дело привычное».
Дорогу без него всю искорежили какой-то дорожной машиной, то ли грейдером, то ли грязнухой, как называют бабы канавокопатель. Строят, скоблят каждое лето, правда и не без пользы, вон уже до Сосновки на «козле» ездят.
Иван Африканович решил, как всегда, отдохнуть у родничка, попить воды. И не нашел родничка. Там, где был пригорочек с чистым песчаным колодчиком, громоздилась черная искореженная земля, вывороченные корни, каменья. Даже сесть было некуда. Уселся на свой пустой мешок, – не пустой, в мешке был еще такой же мешок – оба из-под лука. «Бурлак, – опять с горечью и стыдом подумал Иван Африканович, – ни пуговицы, ни кренделька, одну грязную рубаху несу из заработка. Стыд, срам, дело привычное...»
Хотелось пить, а родничка не было.
Иван Африканович поглядел, поискал. Метрах в трех от заваленного колодчика, где теперь громоздилась земля и камни, он разглядел мокрые комья. Шагнул еще, поднагнулся: далеко от прежнего места под глыбами глины светилась на солнце прозрачная холодная вода. Жив, значит, родничок, не умер. Попробуй-ка завали его. Хоть гору земли нагреби, все равно, видно, наверх пробьется...
Вот так и душа: чем ни заманивай, куда ни завлекай, а она один бес домой просачивается. В родные места, к ольховому полю. Дело привычное.
Иван Африканович только хотел попить, как на дороге к сельсовету появился прохожий с чемоданом. Это был один из отпускников, чуть знакомый Ивану Африкановичу парень из дальней заозерной деревни. Хотя парень плохо знал Дрынова, они поздоровались. Иван Африканович закурил у парня (свое курево кончилось еще позавчера), весело спросил:
– Что, друг мой, опять к нам приезжал? Значит, влекет родимая-то сторонушка, ежели в году не по одному разу ездишь.
– Влекет, брат, – горестно согласился парень.
– Влекет. Да ты притулись, покури. Что, все учишься? На кого эдак долго тебя и учат? Шесть годов, кроме десятилетки. Всю молодость проучишься, а жить-то когда? Небось, наверно, уже четвертый десяток разменял?
– Разменял.
– И в холостяках все аль обзавелся?
Парень с сожалением и улыбкой развел руками: мол, что поделаешь, женился. А Иван Африканович удовлетворенно закивал:
– Успел, значит. Ну, это ладно. Только врозь не живи с бабой, пустое это дело, врозь молодым людям. Я вот постарше тебя, да и то, когда на лесозаготовках был в сорок пятом году, так вот настрадался без женки. А нынче я, друг мой, тоже тряхнул костями, съездил в одно место.
– В какое место?
– И не говори, друг мой, такая была фильма. Нонче меня Митька и смутил. Знаешь, наверно, Митьку-то? Должен знать, вы с ним одного сроку.
Однако Митьку собеседник не знал, Ивану Африкановичу хотелось поговорить, излить душу, он рассказывал парню про свою поездку:
– Вот, значит, Митька приехал да и говорит: поедем, дескать, плотничать, хватит из кулька в рогожу перекладывать. Деньжонок, говорит, подзаработаешь, а то и насовсем в город из колхоза переберешься. Ну, я, друг мой, и вбил это мечтанье в свою голову. Думаю, ребятишек полный комплект, и все в школу ходят, кормить-поить надо, а дома какой заработок? Спать по ночам перестал, все думаю: ехать или не ехать? Бабе не говорю, а сам планты строю. А Митька отпетый парень, и голова работает, как хороший сельсовет, – все ему нипочем. Поджимает меня. «Ежели, говорит, так, дак так, а не так, дак и ребонка об пол. Уговаривать, говорит, не буду, уеду и один». Ну, я плюнул и говорю: давай по рукам, будь что будет.
– На Север, что ли?
– В Мурманск.
– От меня сто двадцать километров этот Мурманск. – Парень слушал с интересом.
– Ну вот, плюнул да и говорю: «Будь что будет!» Баба моя в слезы, рев подняла. Теперь, значит, ехать на что. Митька говорит: «У меня на дорогу есть, я тебе, говорит, на билет дам, а ты воротишь после!» Ладно. Взял я в сельсовете справку, струмент наточил. А Митька говорит: «На кой шут тебе струмент, струменту казенного хватит, а возьми ты, – говорит, – луку. В Мурманске лук дорог, весь путь окупится». А луку еще прошлогоднего у меня было с двух грядок, полати от него прогибались. Нагребли мы два мешка. Да. А бабу мою Митька успокоил, насулил всего, она и смякла, баба-то, поревела да и смякла, а мы и качнулись бурлачить. Машины на станцию часто ходят, корье возят, Митька в кабине сидит, я на самом верху мотаюсь, того и гляди в канаву спикирую. А шофер такая шельма попался, газует напропалую, ни страху, ни совести. «Уступи, – кричу, – на дырочку, – вся машина ходуном ходит». Нет, прохиндей, жмет и жмет. Ну, все ж таки проехали эдаким манером половину. Остановились у чайной; гляжу, Митька в магазин с ходу, воротился с бутылкой. «Слезай, говорит, вся слобода теперь наша, на простор выехали». Я и говорю: «Не дело, робята, в дороге выпивать, не доехать нам живыми», а шофер уж стакан достал из ящичка, что бардачком-то прозывается. И вот, друг мой, чего я тут натерпелся – про то век не забуду. Сижу на корье, за веревку держусь, а у самого сердце в пятку ушло, чует моя душа, что неладно дело кончится. Так оно и вышло, как по писаному. Выскочили мы на бугор из поскотины, как на ракете, а впереди старушонка бредет с котомкой, глухая вся, не чует, как шофер дудит. «Ну, – думаю, – капут сейчас этой старухе, машина прямо на ее». Только так подумал, как мотанет меня, ничего больше не помню, очухался на земле; гляжу, машина вверх колесами, никого нету. Одна старушонка сзади топает.