По вечерам они скрывались от баб у реки за кустами и курили. Иван Африканович весь прокоптел даже и больше молчал, а Митька агитировал его и тоже все дымил в горячке.
– Вот ты, Африканович, говоришь – город как нетопленная печь, не греет, не тешит. А тут у тебя греет? Тешит?
– Тут, Митя, тоже не греет. Дело привычное.
– Ну вот.
– Только ведь я уже не молоденький вроде по баракам-то ошиваться.
– Первое время, может, и по баракам. Так ведь ты живой человек, мы ж не будем сложа руки сидеть, а будем дела делать.
– Это какие дела? Вроде таких, когда баб-то на ночь покупают? – съязвил Иван Африканович, а Митька рассердился взаправду:
– Вот прицепился к слову! Да что я тебе, худа хочу, что ли?
– Какое худа, знаю, что не худа. Только ты и сам, может, не знаешь, где мое худо, где добро.
– У всех людей и худо и добро одни и те же!
– Разные, паря.
– Хм...
И вот однажды Митька закусил губу, – видать, лопнуло у него терпенье.
– Ну и х... с тобой! Вкалывай тут! За так. Добрё-худё!
Митька вытянул губы, передразнивая Ивана Африкановича.
– Ты хоть бы о ребятах подумал, деятель! Ты думаешь, они тебя добром помянут, ежели ты их в колхозе оставишь, когда это... в Могилевскую-то?
Иван Африканович побледнел, засуетился, этот Митькин довод подействовал сильнее всех других. А Митька, видя, что зять уступает и сейчас вовсе сдастся, старался закрепить победу:
– Бабам скажем, что временно, недели на три. Слышь?.. А сейчас пойдем, пиши заявление на правление колхоза. Дадут справку, так дадут, а не дадут, так в рыло не поддадут. Уедем и так.
Иван Африканович почувствовал, как где-то под ложечкой сладко, как в юности перед дракой, защемилась тревога. А вечером, после очередного разговора вдруг сразу отчаянная решимость преобразила Ивана Африкановича, он подошел к шкафу, вынул трешник и подал Митьке:
– Беги!
Митька отмахнулся, говоря:
– Что у меня, нет, что ли? Спрячь, не показывай.
– А я говорю, беги! – Иван Африканович так страшно, так небывало взглянул, что Митька заткнулся, взял деньги и пошел за водкой.
А Иван Африканович сел писать заявление на справку.
* * *
Правление в колхозе собиралось чуть ли не каждую неделю, и ждать пришлось недолго. В новой еловой конторе, в председательской половине, собрались правленцы: приглашенные и просители ждали кто на крыльце, кто у счетоводов. Подходили еще.
– Мужиков-то, мужиков-то, как у конторы!
– Сидим ждем у моря погоды.
– Возьми да походи.
– Мне ходить нечего, я не начальство.
– Оно конешно.
– Ночевали здорово! – сказал Иван Африканович.
– Ивану Африкановичу наше с кисточкой.
– Нынче палку брось наугад, как раз в начальника попадешь.
– Иначе-то, вишь, нельзя.
– Почему?
– А потому, что борьба с вином.
– Здря.
– Чего здря?
– Да эта... борьба-та.
– С вином-то?
– Ну.
– Оно конешно, не углядишь. Вон я вчера иду, а Юрко сосновский пьяный идет и вот хохочет, вот заливается. «Чего, – говорю, – тебе весело стало?» А он хохочет. «Я, говорит, выпил, вот и хохочу. А что, говорит, ты мне хохотать запретишь? Не запретишь». Я говорю: «Ты трезвый-то больше в землю быком глядишь, слова от тебя не учуешь». – «А мы, говорит, и в коммунизм пьяненькие зайдем». Я говорю: «Куда тебя в коммунизм, такого теплого». – «А что, негож?» Это он кричит, а сам на меня. Ну, я от его задом да боком, думаю, отряховку даст ни за что ни про что.
– Здря.
– Чего?
– Да задом-то.
– Ну?
– Отряховка каждому дело пользительное, и мозгам просветленье, и шевелишься быстрей.
– Оно конешно... Только сгубит, ребята, нас это вино.
Иван Африканович, слушая, присел на приступок, закурил – стал ждать, когда его вызовут.
Вызова же пришлось ждать до самого вечера. Сперва отчеты бригадиров «О ходе и продвижении заготовки кормов и выполнении озимового сева», потом был вопрос о готовности техники к уборке. И лишь после этого начался разбор заявлений.
Заявлений же было шесть. Иван Африканович вошел, оглянулся: правленцы сидели уже потные, иные перемогали сон. Все знали друг дружку, все перебывали в гостях друг у дружки, а тут были словно чужие друг дружке. Председатель взял первое заявление, оно было написано от имени одной одинокой бабки, которая просила выделить пенсию. Выделили четыре рубля в месяц. Второе заявление написал Пятак, просил разрешения пустить в зиму нетель в дополнение к корове, это ему единогласно не разрешили. В третьем заявлении говорилось о продаже старого колхозного амбара для единоличной бани, в четвертом была просьба послать на какие-то курсы, в пятом просили отпустить с должности доярки. Последнее...
Иван Африканович сидел на скамье с виду спокойно. Только никто не знал, что творилось у него внутри. Он сам дивился, откуда взялось у него такое упрямство, чувствовал, что эту справку он зубами сейчас выгрызет, а пустым из конторы не выйдет. Митька ждал его на крыльце.
Председатель зачитал заявление и пришлепнул его волосатым кулаком:
– Товарищ Дрынов?
– Дрынов. Он самый, вся фамилия верная, – сказал Иван Африканович.
Сонливость у дремунов как рукой сняло, скамьи заскрипели, кто-то высморкался.
– Объясните по существу, – сказал председатель.
– Там написано. Все и по существу.
Председатель крикнул:
– Ничего тут не по существу! Тут все не по существу! Ты просишь дать справку, чтобы тебе дали справку по десятой форме. Правильно?
– Точно.
– А десятая форма нужна для получения паспорта, верно? А паспорт тебе нужен для чего?
– Ясное дело, для чего, уехать хочу.
– Вы же, товарищ Дрынов, депутат! Что это такое? Куда вы собрались уезжать?
– Вам-то что за дело, куда я вздумал уезжать? Я не привязанный вам.
– Никуда вы не поедете. Все! Возьмите заявление.
Иван Африканович встал. У него вдруг, как тогда, на фронте, когда прижимался перед атакой к глинистой бровке, как тогда, застыли, онемели глаза и какая-то радостная удаль сковала готовые к безумной работе мускулы, когда враз исчезал и страх и все мысли исчезали, кроме одной: «Вот сейчас, сейчас!» Что это такое «сейчас», он не знал и тогда, но теперь вернулось то самое ощущение спокойного веселого безрассудства, и он, дивясь самому себе, ступил на середину конторы и закричал: