– Тихо шифером шурша, едет крыша не спеша, – сама себе сказала Казакова. – А то, что я сама с собой разговариваю, так это допустимо человеку с легким сотрясением мозга… Я же с собой разговариваю, а не с кем-то еще, я же привидений не вижу или духов каких-то.
И тут же из за спины возникла пожилая калмычка. Та самая, которая помидоры Маше продала сегодня утром на местном базарчике. Или точная ее копия. Вся тоже в белых одеждах, с кремовыми хаотичными узорами. Длинные широкие рукава скрывали сильные загорелые руки, косынка на голове была завязана особым образом, словно закрученная в тюрбан, – видно оставалось только лицо.
Маша не упала, потому что уже сидела.
– Здрасьте, – только и смогла она произнести, не уверенная, что не видит привидений.
А молчаливая кочевница ничем не выдала удивления от встречи. Она приложила палец к губам и выразительно глянула на девушку, затем быстро опустила глаза, развязала тюрбан и накинула его себе на лицо. Шаг назад – и старая женщина исчезла, слившись со стеной.
В юрту же шагнул старик в высокой войлочной шапке, отороченной белым же мехом. Его толстый халат украшали серебряные нашивки на груди и по полам. Он степенно перебирал в унизанных перстнями пальцах крупные четки из соляных кристаллов. Из-за широкой спины выглядывал другой старик. Суше, худее, и с каким-то детским взглядом: то ли безумным, то ли просветленным. Его длинные седые космы, стянутые, видимо, на затылке в пучок, выбивались неопрятными прядями из-под мохнатой шапки-треуха.
– Да, это она, – закивал он головой, – она точно. Я узнал ее, она… Больно, больно глазам! Вышла черная из белого! Несет красное. За ней посылал дэв, что мучает, – слезы потекли по лицу вещавшего. Стало видно, что он нездоров. Задрожали его губы, пальцы рук неестественно выгнулись.
– Тише, тише, сын мой, – большой старик обнял больного. Тот еле сдерживал стоны. – Если это она, то сегодня ты станешь здоров и молод, как прежде. Позовите скорее музыканта, – приказал он куда-то в сторону, сжимая сына в объятиях. Тот уже бился в конвульсиях, лицо его побелело, и кровавая пена шла изо рта.
Как младенца передал старик обезображенного судорогами сына кому-то на руки. А тот уже выл нечеловеческим голосом. Крики одержимого раздавались еще некоторое время, но на фоне их послышалась музыка, кто-то заиграл на дутаре. Потом к струнным присоединилась флейта, а затем гортанный мужской голос стал выводить прихотливую мелодию о победах и доблестях. Но вопли не становились тише. И лишь когда невидимый певец заговорил нараспев о чем-то простом, словно убаюкивая раскричавшегося в беспокойном сне младенца, на убыль пошли и жуткие завывания. Не слышно толком, что поется, лишь слова отдельные об одиноком дереве, о птицах на ветвях, о слезах и усталости.
Маше больно было видеть старика, прячущего лицо в ладонях. Такое горе исходило от белой фигуры, что можно только молча сопереживать! Она никогда не знала своего отца, не видела мужских слез, и потому скорбь старика поразила ее в самое сердце. Не осознавая, что делает и какие будут последствия, она бросилась к нему и связанными руками дотронулась до ссутулившегося плеча. Но тот вздрогнул, резко выпрямился и, схватив девушку за запястье, отдернул. Перед Казаковой стоял восточный владыка, которому не нужна жалость какой-то пленной девки. Секунду он смотрел на Машу, рассматривая не ее, а соляные бусы на девичьей шее, а потом бросил ее на ковры и развернулся к выходу.
– Мать Цаган, я знаю, что ты здесь, хоть и не вижу тебя, – заговорил он, – приготовь дерзкую к свадебному обряду. На закате пусть будет готова, а если выживет, на рассвете я выдам ее за сына по-настоящему!
И завеса входа резко закрылась за ним. Женщина в белом тут же отделилась от стены и подошла к Маше. Тоска читалась и на ее лице. Не скрывал грусти ни разрез глаз, ни степной загар, ни платок-невидимка.
– Я отвечу на три вопроса, невеста, – произнесла она. – Только на три. Спрашивай правильно и действительно важное.
Не теряя времени, мать Цаган достала из складок одежды несколько коробков и разложила их перед Машей. Пока та хлопала глазами, пытаясь сообразить, что именно стоит спрашивать в условиях жесткого цейтнота, женщина смешивала в одной ей известной пропорции травы и разноцветные порошки из коробок в большой белой фарфоровой чаше.
Маша рискнула первым вопросом:
– Что за беда у вас тут случилась? Мать Цаган, вы только подробно все расскажите, чтобы мне больше глупых вопросов не задавать. До вечера еще далеко, и спешить мне некуда. Сбежать, видимо, тоже. – Девушка уселась по-турецки на белой кошме и демонстративно потрясла связанными руками. – Так что я не тороплюсь и слушаю внимательно, уважаемая.
Казакова улыбнулась своей профессиональной журналистской улыбкой: после такой обычно не раскалывались только профессиональные разведчики.
Мать Цаган ни на секунду не переставала растирать свои снадобья, и девушка уже подумала, что ответа не дождется, но ошиблась.
– Мудрый старейшина, чьи решения справедливы, как солнце, да сильный шаман, яркий, как луна, чьи камлания слышит небо, – вот и все, что нужно роду, чтобы процветать. Тридцать лет назад по воле небесных хозяев два этих светила сошлись в одной семье нашего племени. Единственный сын старейшины стал преемником шамана и превзошел его уже в детском возрасте. Никогда еще наше племя не знало благополучия. Мы издревле жили на горе Богдо, слушая песни ее пещер и довольствуясь тем, что давала нам степь и добыча соли. Наша соль, белая, как лед, была на столах всех уважаемых людей, от Поднебесной и Хиндустана до Земель белых людей, на которых ты похожа. Степь тоже была добра к нам, но сейчас все изменилось, и мой народ исчезает очень быстро. За пределами солончака недавно появился злой дух. Этот злой дэв не дает нам спуститься с горы и выйти к Большому пути, чтобы продать купцам соль. Он не пускает наших пастухов за соляное озеро, чтоб стада нашли свежей травы, и отгоняет дичь от охотничьих пределов. Он препятствует купцам прийти к условленному месту торга. И никакими жертвами и обрядами мы не можем задобрить его. Соль защищает нас, но за пределами соленых берегов каждого из моих соплеменников поджидает смерть. Смотри в огонь! – И белая женщина бросила щепоть снадобий в холодный белый очаг в центре юрты. Белый огонь тут же ярко вспыхнул, как фотовспышка, рассыпавшись на сотни маленьких искр, таких же ослепительно ярких, и Маша осознала, что знает, как все было.
Словно только что закрылся перед ней фотоархив, где каждая искра – цветная картинка из жизни. Вот давсны – соляной народ – в расцвете. Их юрты богато изукрашены, а табуны многочисленны. Их женщины веселы, их руки нежные, как лепестки лотоса, и простые белые одежды на каждый день вышиваются серебром. Стрелы мужчины делают из серебра. А упряжь коней – на серебряных кольцах. Вот караваны купцов из разных стран отдают менялам-давснам за чистую, как лед, соль и шелк, и меха, и железо, и пряности, а дети давснов не едят хлеба, не намазав его маслом и медом, а игрушками им самоцветные камни. И никто не ходит босой в становище на горе Богдо.
Нет в итильской степи невест красивее белых дев давсн, и нет жениха почетнее, чем парень из соляных кибиток.