– Я не стыжусь своего имени, – с едва заметной
усмешкой на тонких губах проговорил мужчина. – Меня зовут Риенс. Вы меня
не знаете, маэстро, и неудивительно. Вы слишком известны и знамениты, чтобы
знать всех своих почитателей. А вот любому почитателю вашего таланта мнится,
будто он знает вас так близко, что определенная доверительность как бы вполне
допустима. Ко мне это относится в полной мере. Я понимаю, сколь ошибочно такое
мнение, и прошу простить великодушно.
– Великодушно прощаю.
– Стало быть, можно надеяться услышать от вас ответы на
два-три вопроса…
– Нет, не можно, – насупившись, прервал
поэт. – Теперь уж извольте вы простить великодушно, но я не люблю
обсуждать свои произведения, вдохновение, а также особ как фиктивных, так и
иных. Ибо такие обсуждения лишают произведения их поэтического флера и ведут к
тривиальности…
– Неужто?
– Определенно. Ну подумайте, что будет, если я, спев, к
примеру, балладу о веселой мельничихе, сообщу, что вообще-то в песне говорится
о Звирке, жене мельника Пескаря, и все это дополню указанием на то, что Звирку
можно, простите, свободно трахать по четвергам, поскольку именно в эти дни
мельник ездит на ярмарку. Но ведь тогда это будет уже никакая не поэзия, а
типичное сводничество либо злостная клевета.
– Понимаю, понимаю, – быстро бросил Риенс. –
Но мне кажется, пример неудачен. Меня ведь не интересуют чьи-то шалости или
грешки. Вы никого не оклевещете, ответив на мои вопросы. Мне просто любопытно
было бы узнать, что в действительности сталось с Цириллой, княжной Цинтры.
Некоторые утверждают, будто Цирилла погибла при захвате города нильфгаардцами и
что даже есть очевидцы. Из вашей баллады, однако же, можно сделать вывод, что
ребенок выжил. Меня искренне интересует, что это – ваше воображение или же
реальный факт? Правда или ложь?
– Меня не менее интересует ваше любопытство, –
широко улыбнулся Лютик. – Вы обсмеетесь, милсдарь, забыл ваше имечко, но
именно это-то мне и было надо, когда я придумывал свою балладу. Я хотел
взволновать слушателей и пробудить их любопытство.
– Правда или ложь? – холодно повторил Риенс.
– Раскрыв это, я свел бы на нет эффект своего труда.
Прощайте, друг мой. Вы использовали все время, какое только я мог вам
посвятить. А там две мои вдохновительницы томятся в неведении, гадая, которую
из них я выберу.
Риенс долго молчал, вовсе не собираясь уходить. Глядел на
поэта неприязненным влажным взглядом, а поэт ощущал вздымающееся беспокойство.
Снизу, из общей залы борделя, доносился веселый гул, сквозь который время от
времени пробивался высокий женский хохоток. Лютик отвернулся, как бы
демонстрируя презрительное превосходство, в действительности же просто оценивал
расстояние до угла комнаты и гобелена, изображающего нимфу, орошающую себе
соски водой из кувшина.
– Лютик, – наконец проговорил Риенс, сунув руку в
карман кафтана цвета сепии. – Ответь на мой вопрос, убедительно прошу. Мне
необходимо знать ответ. Это невероятно важно для меня. И поверь, для тебя тоже,
потому что если ответишь мне по-доброму, то…
– Что «то»?
На тонкие губы Риенса заползла паршивенькая ухмылочка.
– То мне не придется принуждать тебя говорить.
– Слушай, ты, шалопут… – Лютик встал и
притворился, что злится. – Я не терплю грубости и насилия. Но сейчас я
кликну маман Лянтиери, а уж она вызовет некоего Грузилу, который выполняет в
этом заведении почетную и ответственную функцию вышибалы. Это настоящий артист,
мастер своего дела. Он даст тебе под зад, и ты тут же пролетишь над крышами
здешнего городишки, да так прытко и красиво, что немногочисленные в эту пору
прохожие примут тебя за Пегаса.
Риенс сделал короткое движение, в его руке что-то сверкнуло.
– Ты уверен, что успеешь кликнуть? – спросил он.
Лютик не намеревался проверять, успеет ли. Ждать он тоже не
собирался. Еще прежде чем изящный пружинный кинжал оказался в руке Риенса, он
мгновенно прыгнул в угол комнаты, нырнул под гобелен с нимфой, пинком отворил
потайную дверцу и стремительно ринулся вниз по винтовой лестнице, ловко скользя
по отполированным поручням. Риенс кинулся следом, но поэт знал свое дело – он
изучил потайной ход до мелочей, не раз пользовался им, сбегая от кредиторов,
ревнивых мужей и быстрых на мордобой конкурентов, у которых, было дело,
слямзивал рифмы и мелодии. Он знал, что на третьем повороте будет вращающаяся
дверца, за ней лесенка, ведущая в подвал, и был убежден, что преследователь,
как и многие до него, не успеет притормозить, промчится дальше, ступит на
прикрытый качающейся крышкой провал и тут же свалится в хлев. И конечно, был
уверен, что покрытый синяками, измазюканный навозом и побитый свиньями
преследователь откажется от погони.
Лютик ошибался, как всегда, когда был в чем-либо уверен. У
него за спиной что-то вдруг полыхнуло голубым, и поэт почувствовал, что
конечности сводит судорога, они немеют и перестают сгибаться. Он не сумел
притормозить перед вращающейся дверцей, ноги отказались слушаться. Он вскрикнул
и покатился по ступеням, ударяясь о стены коридорчика. Крышка опустилась под
ним с сухим скрипом, трубадур рухнул вниз, во тьму и смрад. Еще прежде чем
ударился о твердый пол и потерял сознание, вспомнил, что маман Лянтиери
упоминала о ремонте хлева.
Пришел он в себя от боли в связанных веревкой кистях рук и
предплечьях, жестоко выкручиваемых в суставах. Хотел крикнуть, но не мог,
казалось, рот забит глиной. Он стоял на коленях на глиняном полу, а веревка со
скрипом тянула его за руки вверх. Чтобы хоть немного облегчить боль, он
попробовал подняться, но ноги тоже были связаны. Давясь и задыхаясь, он все же
ухитрился привстать, в чем ему успешно помогла веревка, немилосердно тащившая
кверху.
Перед ним стоял Риенс, злые влажные глаза блестели в свете
фонаря, который держал чуть ли не двухсаженный небритый детина. Другой дылда,
пожалуй, не менее высокий, стоял позади. Именно он-то, смердящий, тянул
перекинутую через балку веревку, привязанную к запястьям поэта.
– Довольно, – сказал Риенс почти тут же, но Лютику
показалось, будто миновали столетия. Он коснулся земли, но опуститься на
колени, несмотря на неодолимое желание, не мог – натянутая веревка по-прежнему
держала его напряженным, как струна.
Риенс приблизился. На его лице не было даже следов эмоций,
выражение слезящихся глаз не изменилось. Да и голос, когда он заговорил, был
спокоен, тих, даже немного как бы утомлен.