– Все.
– А краковский епископ?
– Краковского епископа, – тихо сказала
Рикса, – уже не интересует дело Ченстоховы. Он вовсе не желает откапывать
мертвецов и будить спящих псов. Он знает, что было бы лучше, если б все
позабыли о Ясной Гуре и об уничтоженном образе. Который, впрочем, как я
слышала, в Кракове реставрируют и который вскоре как и раньше будет висеть в
часовне у паулинов. Как ни в чем не бывало.
– Так тому и быть, – сказал Ястшембец. – Так
и быть, дочка. Хотя, признаюсь, я предпочел бы, чтобы ты попросила о чем-то
другом. Но у тебя большие заслуги на службе Короне… И они умножаются, ты
работаешь самоотверженно и предано. Немного таких, как ты, немного у меня,
особенно сейчас…
«Сейчас, – подумал он, – когда один из самых
лучших моих людей погиб в Силезии. Лукаш Божичко, классный и хорошо
засекреченный агент, верный слуга Польской Короны. Умер, хотя нанесенная
железом рана была легкой. Непоправимая потеря. Откуда, откуда брать
преемников?»
– Так что делай, что следует, – примас поднял
голову. По моему благословению. Учти, однако, что предприятие потребует затрат.
В Лелёве необходимо будет заплатить, кому надо… Я не намерен впутывать в это
государственную казну, а тем более приуменьшать скромное достояние Церкви.
– В финансовых вопросах, – улыбнулась
Рикса, – прошу полностью положиться на меня. Я умею улаживать такие дела.
У меня это, можно сказать, в крови. От многих поколений.
– Ну, да-да, – покивал головой старик. –
Да-да. Если уж на то пошло… Дочка?
– Я слушаю.
– Не пойми меня превратно, – примас Польши и Литвы
посмотрел, и это был искренний взгляд. – Не усматривай в том, что я скажу,
нетерпимости или предвзятости. То, что я скажу, я скажу из доброжелательности,
симпатии и заботы.
– Знаю. Я вас хорошо знаю, ваше преосвященство.
– Ты бы не выкрестилась?
Рикса какое-то время молчала.
– Благодарю, – ответила она наконец, – но не
воспользуюсь. Прошу не усматривать в этом предвзятости.
– Я желаю тебе карьеры. Повышения. Как еврейка ты
имеешь небольшие шансы…
– Сейчас, – улыбнулась Рикса Картафила де
Фонсека. – Но когда-нибудь это изменится.
– Фантазируешь.
– Фантазии сбываются. В этом нас уверяет пророк Даниил.
Да хранит Бог ваше преосвященство.
– Бог с тобой, дочка.
Сначала были тяжелые шаги. Звон железа. Потом прямо адский
скрежет засова, от которого волосы ставали дыбом, и который заставил Рейневана
съежиться на гнилой соломе. И был яркий свет факелов, который заставил его
съежиться еще сильнее, сжимая веки. И зубы.
– Вставай. Выходи.
– Я…
– Выходи. Быстро! Двигайся!
Солнечный свет больно ударил по глазам, ослепил. Закружил
голову. Лишил равновесия и силы в ногах. Он упал. Во весь рост, беспомощно, как
пьяный, даже не пытаясь смягчить удар о доски подъемного моста.
Он лежал, и хотя глаза его были открыты, не видел ничего.
Сначала он ничего и не слышал. Потом из шума, который был у него в голове, из
кокона, который его опутывал, медленномедленно начали пробиваться и доноситься
звуки. Сначала нескладные и непонятные, постепенно они начали набирать
интонацию. Однако прошло еще какое-то время, прежде чем он понял, что эти звуки
– это слова. Прежде, чем он стал понимать их значение. И прежде, чем он в конце
концов понял, что говорящий – это Шарлей.
– Рейневан? Ты меня слышишь? Ты меня понимаешь?
Рейневан? Не закрывай глаза! Боже, ты ужасно выглядишь. Ты можешь встать?
Он хотел ответить. Не смог. Каждая попытка подать голос
превращалась в рыдание.
– Поднимите его. И снесите вниз. Положим его в телегу и
отвезем в город. Надо привести его в порядок.
– Шарлей.
– Рейневан.
– Ты… Ты меня вытащил?
– Частично. По финансовой части.
– Черный фургон?
– Конечно.
– Где мы?
– В селе Негова, возле севежского тракта. На заднем
дворе корчмы «Под бутылью».
– Какой сегодня… какой день?
– Вторник. После воскресенья Quasimodogeniti.
[371]
Шестое апреля. Года Господня 1434.
Офка фон Барут влетела на кухню, развевая косой и едва не
затоптав кота. Схватила двумя руками большой казан и швырнула его на пол. Смела
со стола миски и ложки. Пнула ведро с отходами, с такой силой, что оно
закатилось под печь. Наконец ударила ногой по котлу, но тот был слишком
массивен и тяжел, не уступил. Офка вскрикнула, выругалась, поскакала на одной
ноге, с разгона села на скамью, держась за стопу, расплакалась от боли и
злости.
Экономка смотрела, скрестив пухлые руки на груди.
– Всё? – спросила она наконец. – Закончила
свое представление? Могу я узнать, в чем дело?
– Дурак! – крикнула Офка, тря рукавами глаза и
щеки. – Недотепа! Сопляк!
– Парсифаль фон Рахенау? – догадалась ушлая в
таких делах экономка, от внимания которой редко что ускользало. – Что с
ним? Признался в любви? Предложил руку и сердце? Или всё наоборот?
– Всё наоборот, – шмыгнула носом Офка. – Не
может, сказал, со мной обвенчаться, потому что отец ему запрещает. Отец
приказывает ему жениться… На другооооооой…
– Не реви. Говори.
– …отец велит ему жениться на другой. Парсифаль ее не
хочет и никогда не захочет. Но со мной тоже не обвенчается. Сказал мне, что не
может. Не будет противиться воли отца. Пойдет в монастырь. Дурачок.
– Что касается монастыря, – кивнула головой
экономка, – то я согласна. Действительно, дурак. Но воля отца – дело
святое. Ей нельзя противиться.
– Куда там, нельзя, – закричала Офка. –
Можно, еще как! А Вольфрам Панневиц? Обвенчался с Каськой Биберштайн?
Обвенчался! Хоть отец ему запрещал! Венчание было, свадьба была, сейчас все
довольны, включая старого Панневица. Потому что Вольфрам Каську любил! А он
меня не люююбииит, ааааааа…