– Епископское воинство, – тихо пояснил Урбан Горн,
уже в который раз доказывая хорошую осведомленность. – А вон тот крупный
рыцарь, тот, что на гнедой лошади с шашечницей на попоне, это Генрик фон
Райденбург, стшелинский староста.
Епископские солдаты вели под руки трех человек – двух мужчин
и женщину. На женщине было белое гезло,
[113]
на одном из
мужчин остроконечный, ярко раскрашенный колпак.
Дорота Фабер щелкнула вожжами, прикрикнула на мерина и на
неохотно расступающуюся перед телегой публику. Однако, спустившись с холма,
пассажирам телеги надо было встать, чтобы видеть что-либо. Значит, приходилось
остановить телегу. Впрочем, все равно дальше ехать было невозможно, люди здесь
стояли плечом к плечу.
Поднявшись во весь рост, Рейневан увидел головы и плечи
приведенных к стене мужчин и женщины. И торчащие выше их голов столбы, к
которым они были привязаны. Куч хвороста, нагроможденного под столбами, он не
видел. Но знал, что они там были.
Он слышал голос, возбужденный и громкий, но нечеткий,
приглушенный шмелиным гулом толпы. Он с трудом различал слова.
– Совершено преступление против общественного порядка… Errores
Hussitarum… Fides haeretica… Разврат и святотатство… Crimen
[114]
Следствием установлено…
– Похоже, – сказал поднявшийся на стременах Урбан
Горн, – сейчас здесь наглядно подведут итоги нашей дорожной дискуссии.
– На то смахивает, – сглотнул слюну
Рейневан. – Эй, люди! Кого казнить будут?
– Харетиков, – пояснил, поворачиваясь, мужчина с
внешностью попрошайки. – Схватили харетиков. Говорят, гусов или чегой-то
вроде того…
– Не гусов, а гусонов, – поправил с таким же
польским акцентом другой оборванец. – Жечь их будут за святотатство.
Потому как гусей причащали.
– Эх, темнота! – прокомментировал стоящий по
другую сторону телеги странник с нашитыми на плаще завитушками.
[115]
– Ну, ничего же не знают. Ничего!
– А ты знаешь?
– Знаю. Хвала Иисусу Христу! – Странник заметил
тонзуру плебана Гранчишека. – Еретики зовутся гуситами, а берется это от
ихного пророка Гуса, а вовсе не от каких ни гусей. Они, гуситы, значицца,
говорят, что чистилища вовсе нету, а причастие принимают обоими способами, то
есть sub utraque specie.
[116]
Потому и называют их
утраквистами.
[117]
– Не учи нас, – прервал Урбан Горн, – мы и
без того ученые. Этих троих, спрашиваю, за что палить будут?
– Ну, этого-то я не знаю. Я нездешний.
– Вон тот, – поспешил разъяснить какой-то здешний,
судя по испачканному глиной фартуку, каменщик. – Тот в позорном колпаке –
чех, гуситский посланец, поп-отступник. Из Табора переодевшись пришлепал, людей
на бунт подбивал, церкви жечь. Его признали собственные же родаки, те, что
после двенадцатого года из Праги удрали. А второй – Антоний Нэльке, учитель
приходской школы. Здешний сообщник чеха-еретика. Укрытие ему давал и с ним
еретические писания распространял.
– А женщина?
– Эльжбета Эрлихова. Она совсем из другой, как
говорится, бочки. По случаю. За компанию. Мужа свово, с любовником стакнувшись,
ядом отравила. Любовник сбежал. Если б не это, тожить бы на костер взошел.
– Вылезло ноне шило из мешка, – вставил тощий тип
в фетровой шапке, плотно обтягивающей череп. – Потому как это ее второй
муж, Эрлиховой-то. Первого небось тоже отравила, ведьма.
– Может, отравила, может, и не отравила, тут бабка
надвое сказала, – присоединилась к диспуту толстая горожанка в расшитом
полукожушке. – Говорят, тот, первый, вусмерть запил. Сапожник был.
– Сапожник – не сапожник, отравила она его как пить
дать, – припечатал тощий. – Не иначе там и чары какие-никакие в дело
пошли, ежели под доминиканский суд попала…
– Коли отравила, то и получила за дело свое.
– Верно, что получила.
– Погодьте, – крикнул, вытягивая шею, плебан
Гранчишек. – Приговор княжий читают, а не слышно ничего.
– А зачем слышать-то? – съехидничал Урбан
Горн. – И так все известно. Те, что на кострах, это haeretica pessimi et
notirii.
[118]
А Церковь, которая кровью брезгает, передает
наказание виновных на brachium saeculare, светским властям.
– Помолчите, сказал я!
– Ecclesia поп sitit sanguinem,
[119] –
долетел со стороны костров прерываемый ветром и прибиваемый гулом толпы
голос. – Церковь не желает крови и отвращается от нее… Так пусть же
осуждение и наказание перейдет в руки brachium saeculare, светской власти. Requiem
aeternam dona eis…
[120]
Толпа взревела. У костров что-то происходило. Палач был уже
рядом с женщиной, что-то проделал у нее за спиной, как бы поправлял накинутую
на шею петлю. Голова женщины мягко, как подрезанный цветок, упала на грудь.
– Он ее удушил, – тихо вздохнул плебан, совсем
так, словно прежде ничего подобного не видел. – Шею ей переломил. Тому
учителю тоже. Они, видимо, на следствии раскаялись.
– И кого-нибудь завалили, – добавил Урбан
Горн. – Нормальное дело.