Объяснения Рейневану не были нужны, он знал, в чем дело. То,
что он подслушал в цистерцианской грангии, означало смертный приговор, а
вначале пытки. О том же, что он подслушивал, знать не мог никто. Не требовал
пояснений многозначительный взгляд, которым демерит указал на других
постояльцев Башни. Знал также Рейневан, что у Инквизиции было принято помещать
среди заключенных шпиков и провокаторов. Шарлей, правда, обещал, что быстро
раскроет таковых, но советовал держать себя осторожно и конспиративно также и в
отношении других, на первый взгляд приличных людей. С ними, подчеркнул он, не
следует быть слишком откровенным. Нельзя, решил он, чтобы они что-нибудь знали
и им было бы о чем говорить.
– А, – добавил он, – человек, которого
растягивают на «скрипке», начинает говорить. Говорит много, говорит все, что
знает, говорит о чем угодно. Ибо пока он говорит, его не припекают.
Рейневан погрустнел. Так явно, что Шарлей даже счел нужным
придать ему бодрости дружеским шлепком по спине.
– Выше голову, Киприан, – утешил он. – За нас
еще не взялись.
Рейневан посмурнел еще больше, и Шарлей сдался. Он не знал,
что тот беспокоится вовсе не о том, что на пытках расскажет о подслушанных в
грангии переговорах, а что во сто крат больше его ужасает мысль о возможности
предать Катажину Биберштайн.
Немного передохнув, оба жильца квартиры «Под Омегой»
продолжили знакомиться с остальными обитателями. Дело шло по-всякому. Одни
постояльцы Башни шутов разговаривать не хотели, другие не могли, будучи в таком
состоянии, которое доктора определяли – в соответствии со школой Солерно – как dementia
либо debilitas.
[418]
Третьи были поразговорчивее. Однако и они
не спешили сообщать свои персоналии, поэтому Рейневан мысленно дал им
соответствующие прозвища.
Их ближайшим соседом был Фома Альфа, проживавший под
столбом, помеченным именно этой греческой буквой, а в Башню шутов попавший в
день святого Фомы Аквинского, седьмого марта. За что попал и почему так долго
сидит, он не сказал, но на Рейневана отнюдь не произвел впечатления
тронувшегося умом. Называл себя изобретателем, однако Шарлей на основании
маньеризмов речи признал в нем беглого монаха. Поиски же дыры в монастырском
заборе, рассудил он, не могут считаться признаками изобретательства.
Недалеко от Фомы Альфы под литерой «тау» и выцарапанной на
стене надписью: POENITIMINI
[419]
квартировал Камедула. Этот
своего духовного сана скрыть не мог, тонзура у него еще не заросла. Больше о
нем ничего не было известно, поскольку он молчал, как истинный брат из
Камальдоли.
[420]
И как истинный камедула безропотно и без
жалоб переносил весьма частые в Башне посты.
На противоположной стороне под надписью LIBERA NOS DEUS
NOSTER
[421]
соседствовали два субъекта, которые по иронии
судьбы были соседями и на воле. Оба отрицали, что они сумасшедшие. И считали
себя жертвами хитроумных интриг. Один, городской писарь, по дню своего прибытия
окрещенный Бонавентурой, вину за арест возлагал на жену, которая теперь могла
сколь угодно баловаться с любовником. Бонавентура сразу же одарил Рейневана и
Шарлея длиннейшей лекцией о женщинах, по самой своей природе и устройству
подлых, преступных, сладострастных, развратных, непорядочных и лживых. Лекция
надолго погрузила Рейневана в мрачные воспоминания и еще более мрачную
меланхолию.
Второго соседа Рейневан мысленно назвал Инститором, ибо он
непрерывно боялся за свой INSTITORIUM, то есть богатый и процветающий
магазинчик на Рынке. Свободы, утверждал он, его лишили по навету, причем
сделали это дети, намереваясь завладеть лавкой и доходами от нее. Как и
Бонавентура, Инститор признавался в научных интересах – оба по-любительски
занимались астрологией и алхимией. Оба поразительно быстро замолкали услышав
слово «инквизиция».
Неподалеку от соседей, под надписью DUPA
[422]
разместил свою подстилку еще один обыватель Франкенштейна, не скрывающий имени
Миколай Коппирниг, «масон из подворотни» и здешний астроном-любитель, к тому
же, увы, тип малоразговорчивый, ворчливый и необщительный.
Подальше у стены, несколько в стороне от компании «ученых»,
сидел Циркулос Меос, сокращенно Циркулос. Он сидел, натаскав соломы, как
пеликан в гнезде. Такое ощущение усиливал лысый череп и большой зоб на шее. О
том, что он еще не умер, свидетельствовала неизбывная вонь, блеск лысины,
непрекращающееся, нервирующее царапанье мелом по стене либо полу. Выяснилось,
что он не был, как Архимед, механиком, а кривые и фигуры имели другое
назначение. Именно из-за них Циркулос попал в психушку.
Рядом с подстилкой Исаии, человека молодого и апатичного,
прозванного так из-за постоянно цитируемой им книги пророка, стояла вызывающая
страх железная клетка, выполняющая роль карцера. Клетка была пуста, а
просидевший в Башне дольше всех Фома Альфа не помнил, чтобы кого-нибудь в нее
сажали. Опекающий Башню брат Транквилий, сообщил Альфа, монах вообще-то
спокойный и очень снисходительный. Разумеется, до тех пор, пока кто-нибудь не
выведет его из себя.
Как раз недавно именно Нормальный «раздразнил» брата
Транквилия. Во время молитвы Нормальный предался своему любимому занятию –
баловству с собственным срамом. Это не ушло от соколиного ока божегробца, и
Нормальный получил солидную взбучку дубовой палкой, которую, как стало ясно,
Транквилий носил не «для мебели».
Шли дни, помеченные нудным ритмом еды и молитв. Проходили ночи,
которые были мучительны и из-за докучливого холода, и из-за хорового,
прямо-таки кошмарного храпа постояльцев. Дни перенести было легче. Можно было
хотя бы поговорить.
* * *
– Из-за злости и зависти. – Циркулос пошевелил
зобом и заморгал гноящимися глазами. – Я сижу здесь из-за злобы
человеческой и зависти неудачников-коллег. Они возненавидели меня, поскольку я
достиг того, чего им достичь не удалось.
– А именно? – заинтересовался Шарлей.
– Чего ради, – Циркулос вытер о халат испачканные
мелом пальцы, – чего ради я стану толковать вам, профанам, вы все равно не
поймете.
– А ты попытайся…
– Ну, разве что так… – Циркулос откашлялся,
поковырял в носу, потер пятку о пятку. – Мне удалось добиться серьезного
успеха. Я точно определил дату конца света.