Серизе осмотрительно прятал деньги, необходимые для утренних операций, в двойное сиденье кресла, он вынимал оттуда за раз не больше ста франков и распихивал их по карманам; свои денежные фонды он пополнял лишь в промежутке между двумя группами просителей, запирая дверь и отпирая ее лишь после того, как деньги были вновь разложены по карманам; но то была излишняя предосторожность: ему нечего было опасаться доведенных до отчаяния людей, которые приходили сюда с различных концов Парижа, чтобы перехватить немного деньжат. Как известно, существуют различные формы честности и добродетели, и в основе нашей «Монографии о добродетели» лежит сия социальная аксиома. Если человек поступает против совести, открыто нарушает общепринятые правила поведения, не всегда следует велениям чести, это еще не значит, что он не достоин никакого уважения; если он даже человек бесчестный, это еще не значит, что его можно отправить в исправительную полицию. Если он вор, это еще не значит, что он подсуден суду присяжных; и, наконец, если он даже осужден судом, он может еще пользоваться уважением на каторге, придерживаясь тех своеобразных законов чести, которые преступники соблюдают в своей среде и согласно которым нельзя выдавать товарища, надо справедливо делить добычу, следует подвергаться тем же опасностям, что и твои сообщники. Так вот, именно эта форма честности, представляющая собою, возможно, лишь скрытый расчет, лишь необходимость, подчиняясь которой человек способен сохранить остатки величия и последние шансы вернуться к добру, царила в отношениях между Серизе и его клиентами. Никогда ростовщик не прибегал к обману, не прибегали к нему и бедняки: ни он, ни они не пытались оспаривать размеры долга и процентов. Случалось, что Серизе, кстати сказать, и сам происходивший из низов, исправлял невольно допущенную им ошибку и делал это в интересах какого-нибудь несчастного, хотя тот о ней даже не подозревал. Вот почему клиенты считали ростовщика собакой, но честной собакой; его слово в этой юдоли печали почиталось священным. Однажды какая-то женщина, взявшая у него тридцать франков, умерла, так и не уплатив долга.
— Вот мои барыши, — сказал он собравшимся клиентам, — а вы меня поносите на всех перекрестках. Но, как бы то ни было, я не стану терзать малышей!..
И Кадене отнес сиротам хлеба и дешевого вина. После этого случая, в котором расчет сыграл немалую роль, обитатели двух предместий говорили о Серизе:
— Нет, он человек не злой!..
Мелкое ростовщичество, которым занимался Серизе, что бы там ни говорили, представляет собою меньшее зло, чем городской ломбард. Серизе давал во вторник десять франков при условии, что в воскресенье утром ему отдадут двенадцать. Таким образом за пять недель он удваивал капитал, но зато шел на различные послабления. Он простирал свою доброту до того, что иногда взыскивал с должника лишь одиннадцать франков пятьдесят сантимов; бывало, что ему подолгу не платили процентов. Кроме того, одалживая пятьдесят франков торговцу фруктами в надежде получить за них шестьдесят или ссужая сотней франков продавца торфа, который должен был возвратить сто двадцать франков, Серизе рисковал своими деньгами.
Миновав улицу Пост и достигнув улицы Пуль, Теодоз и Дюток увидели большую толпу мужчин и женщин, освещенную неярким светом фонарей лавки виноторговца; приятели невольно ужаснулись при виде всех этих людей с красными, морщинистыми, накрашенными, увядшими, удрученными горем лицами; некоторые были лысые, другие — с давно нечесанными волосами, были тут и пьяницы, раздувшиеся от чрезмерного пристрастия к вину, попадались и такие, кого иссушило злоупотребление ликерами; одни кому-то угрожали, другие хранили покорный и безразличный вид, эти зубоскалили, те отпускали шуточки, а третьи сидели с тупым выражением лица; и все без исключения были одеты в такие неописуемые лохмотья, что ни один рисовальщик с самой причудливой фантазией не мог бы воспроизвести их на бумаге.
— Меня тут узнáют! — воскликнул Теодоз, увлекая Дютока в сторону. — Мы совершили глупость, придя к Серизе в самый разгар его занятий...
— Согласен! Тем более, что мы не подумали вот о чем: Клапарон спит где-то в его логове, внутреннее расположение которого нам неизвестно. Послушайте, то, что неудобно вам, вполне удобно мне, я могу запросто прийти переговорить со своим экспедитором, и я приглашу его отобедать с нами: утром у нас в суде заседание, и позавтракать вместе нам будет нельзя. Давайте назначим свидание в «Хижине»
[68]
, в одном из кабинетов, выходящих в сад...
— Не годится! Там нас могут подслушать, а мы этого даже не заметим, — возразил адвокат. — Я предпочитаю «Пти Роше де Канкаль»: можно будет занять отдельный кабинет и разговаривать вполголоса.
— А если вас увидят там в обществе Серизе?
— В таком случае пойдем в «Шеваль-Руж», на набережную де ла Турнель.
— Это уже лучше. Итак, в семь часов, там в такое время никого не бывает.
И Дюток двинулся один в самую гущу своеобразного конгресса нищих; он слышал, как то один, то другой из них повторял его имя, ибо среди толпы ему трудно было не встретить людей, приходивших к мировому судье, как Теодозу трудно было не встретить тут кого-нибудь из своих клиентов.
В бедных кварталах мировой судья — верховный судия, все спорные вопросы решаются в его камере, особенно с тех пор, как закон передал в ведение мировых судов рассмотрение всех тяжб, сумма иска в которых не превышает ста сорока франков. Бедняки боятся письмоводителя суда не меньше самого судьи, вот почему все опасливо расступались перед Дютоком. На ступеньках лестницы сидели женщины, напоминая собой пеструю выставку цветов, устроенную в установленных в виде амфитеатра витринах; встречались среди них и молодые, и старые, и смертельно бледные, и больные. Разноцветные косынки, чепчики, платья и передники делали сравнение с выставкой цветов, пожалуй, даже более точным, чем надлежит быть сравнению. Открыв дверь в комнату Серизе, Дюток едва не задохнулся: через это помещение уже прошло не меньше шестидесяти человек, и каждый оставил тут свой запах.
— Ваш номер? Какой у вас номер? — послышались возгласы со всех сторон.
— Да замолчите вы, дурачье, — донесся с улицы хриплый голос, — это писарь мирового судьи!
Воцарилось гробовое молчание. Дюток застал своего экспедитора в жилетке из желтой кожи — такой же, из какой изготовляют перчатки жандармов; из-под нее выглядывал вязаный шерстяной жилет довольно жалкого вида. Воображение поможет читателю нарисовать болезненное лицо человека, чья безволосая шея высовывалась из этой своеобразной скорлупы: голова его была повязана шелковым платком, закрывавшим часть лба и придававшим физиономии Серизе одновременно и отвратительный и устрашающий вид; впечатление это усиливал мигавший огонек свечи, оплывавшей в дешевом подсвечнике.
— Нет, так у нас ничего не получится, папаша Лантимеш, — говорил Серизе рослому старику лет семидесяти, который переминался перед ним с ноги на ногу, стискивая в руке колпак из красной шерсти, снятый им с лысой головы.