После того как Серафита, подвергшаяся такому серьезному допросу, развернула перед собеседниками Божественное пространство, подобно тому как прикосновение к органу заполняет церковь мощными звуками, обнаруживая целый мир музыки, торжественные волны которой добираются до самых неприступных сводов и переливаются, как лучи света, в самых легких цветах капителей, Вильфрид возвратился к себе, напуганный тем, что увидел мир в руинах, а на этих руинах неведомые волны света, разлитые руками Серафиты. На следующий день он все еще думал об этом, но страха больше не было; он не чувствовал себя ни разбитым, ни изменившимся; его страсти, идеи проснулись — свежие и острые. Он отправился отобедать к господину Беккеру и нашел его полностью погрузившимся в «Трактат о чарах, заклинаниях, колдовстве», который пастор листал с утра, чтобы поддержать своего гостя. С детской непосредственностью ученого он отмечал страницы, на которых Жан Виер приводил подлинные доказательства, подтверждавшие возможность событий, случившихся накануне: ведь для ученых идея — событие, хотя самые крупные события воспринимаются ими с большой натяжкой как идея. На пятой чашке вечер для обоих философов потерял свою таинственность. Небесные истины оказались более или менее убедительными и поддающимися логике рассуждений. Серафита же показалась им достаточно красноречивой девушкой; следовало отдать должное ее очарованию, соблазнительной красоте, завораживающим жестам, всем этим ораторским приемам, благодаря которым актер вкладывает в одну фразу целый мир чувств и мыслей, даже если в действительности фраза эта зачастую вульгарна.
— Ба! — сказал добрейший священник, с легкой философской гримасой размазывая соленое масло по тартинке. — Последнее слово этих прекрасных загадок зарыто на шесть футов в землю.
— И все же, — заметил Вильфрид, кладя сахар в чай, — не представляю себе, как шестнадцатилетняя девушка может познать столько вещей, в ее словах спрессован такой опыт!
— Ну и что, — сказал пастор, — прочтите историю молодой итальянки, которая с двенадцати лет говорила на сорока двух языках, древних и современных; или историю монаха, который обонянием угадывал мысли! В трудах Жана Виера и в дюжине трактатов, я могу дать их вам почитать, есть тысячи доказательств этому.
— Согласен, дорогой пастор, но для меня Серафита — божественная женщина, которой хотелось бы обладать.
— Она — сам разум, — задумчиво отозвался господин Беккер.
Прошло несколько дней, снег в долинах незаметно растаял, подобно новой траве зазеленели леса, норвежская природа прихорашивалась к своей однодневной свадьбе. В эти дни, хотя и потеплело, Серафита не выходила на улицу, оставаясь в одиночестве. Затворничество любимой женщины особенно раздражало Вильфрида, усиливало его страсть. Когда же это невыразимое существо приняло Минну, та заметила в Серафитусе разрушительные следы внутреннего огня: голос его стал глубоким, кожа приняла золотистый оттенок; и если до этого поэты сравнивали белизну кожи Серафиты-Серафитуса с чистотой алмазов, теперь она светилась топазовым блеском.
— Видели ее? — спросил Вильфрид, который бродил вокруг «шведского замка» и ожидал возвращения Минны.
— Скоро мы потеряем его, — ответила девушка, глаза ее наполнились слезами.
— Мадемуазель, — воскликнул иностранец, сдерживая голос, возбуждаемый гневом, — не играйте мной. Вы можете любить Серафиту лишь так, как одна девушка может полюбить другую, а вовсе не такой любовью, какую она вызывает во мне. Вы не представляете, какой опасности подвергаетесь, разжигая мою ревность. Почему я не могу быть рядом с ней? Из-за вас?
— Понятия не имею, — ответила Минна, внешне спокойно, хотя ужас овладевал ею, — но по какому праву вы вторгаетесь в мое сердце? Да, я люблю его, — продолжила она, вновь обретая смелость убеждений и готовность защищать религию своего сердца. — Но моя ревность, вполне естественная в любви, никого не страшит здесь. Увы! Я ревную к тайному чувству, владеющему им. Между ним и мной лежит пространство, которое я не в силах преодолеть. Я хотела бы знать, кто — звезды или я — любит его больше, кто из нас больше способствовал бы его счастью? Почему я не смею откровенно сказать о своей любви? Перед лицом смерти мы можем позволить себе признаться в своих чувствах. Сударь, Серафитус скоро умрет.
— Минна, вы ошибаетесь, сирена, которую я так часто купал в своих желаниях, которая кокетливо позволяла восхищаться ею, растянувшись на своем диване, грациозная, слабая и жалкая, вовсе не молодой человек.
Минна смутилась, но возразила.
— Но и тот, чья сильная рука вела меня там, — она указала на вершину пика, — по Фалбергу, по «солеру», к вершине Боннэ-де-Глас, вовсе не слабая девушка. Ах, если бы вы слышали его пророчества! Его поэзия была музыкой мысли. Девушка не могла бы говорить таким суровым голосом, перевернувшим мне душу.
— Но на чем основана ваша уверенность?.. — спросил Вильфрид.
— Исключительно на подсказке сердца, — Минна, растерявшись, поспешила прервать иностранца.
— Что касается меня, — воскликнул Вильфрид, бросая на Минну ужасающий взгляд, полный убийственного желания и сладострастия, — я могу доказать вам, зная, насколько сильна ее власть надо мной, что вы ошибаетесь.
В этот момент, когда слова так же быстро срывались с языка Вильфрида, как мысли переполняли его голову, он увидел Серафиту, идущую из «шведского замка» в сопровождении Давида. Ее появление успокоило его.
— Посмотрите, только женщина может обладать такой грациозностью и гибкостью.
— Он страдает, это его последняя прогулка, — отозвалась Минна.
По знаку хозяйки, навстречу которой шли Вильфрид и Минна, Давид удалился.
— Отправимся к водопадам Зига, — предложило им загадочное существо капризным тоном больного, которому все спешат повиноваться.
Легкий седой туман стелился над долинами и горами фьорда, чьи вершины, сверкающие, как звезды, пронзали его, делая похожим на движущийся Млечный Путь. Сквозь эту земную дымку проступало, подобно шару из раскаленного железа, солнце. Несмотря на последние игры зимы, теплые бризы, разогретые ладаном и вздохами земли, несущие запахи березы, уже украшенной белым цветом, и аромат лиственницы с обновлявшимися шелковыми кисточками, предвосхищали прекрасную весну севера — мимолетную радость самой меланхолической природы из всех. Ветер принимался срывать эту вуаль из облаков, которая как-то неловко скрывала вид залива. Пели птицы. Кора деревьев, там, где солнце не высушило еще зимнюю дорогу, по которой журчали ручьи, веселила взгляд своей фантастической окраской. Все трое брели в молчании вдоль пляжа. Но лишь Вильфрид и Минна созерцали эту картину, которая казалась им волшебной после монотонного зрелища зимнего пейзажа. Их спутник шел задумчиво, как будто старался различить какой-то голос в этой симфонии. Они добрались до скал, между которыми бурлил Зиг, здесь заканчивалась длинная просека, бегущая меж старых сосен, поток замысловато проложил в лесу эту крытую тропу с каркасом из мощных нервюр
[30]
, напоминающих храмовые. Отсюда фьорд был виден как на ладони, море сверкало на горизонте подобно стальному клинку. В этот момент рассеявшийся туман обнажил голубое небо. Повсюду в долинах вокруг деревьев еще носились сверкающие крупицы, алмазная пыль, разгоняемая свежим бризом, чудесные сережки из капель, подвешенных на концах пирамидальных веток. Поток грохотал над ними. С его поверхности срывался пар, который солнце раскрасило всеми оттенками световой гаммы, его лучи распадались, вычерчивая семицветные ленты, заставляя вспыхивать огоньки из тысячи призм, чьи отражения сталкивались друг с другом. Эта дикая полоса была покрыта красивым шелковистым муаровым ковром из разного рода мхов, умытых лесной влагой. Уже цветущие вересковые заросли украшали скалы своими хитро перепутанными гирляндами. Подвижная листва, привлеченная свежестью вод, склонилась над ними; кружево лиственниц ласкало сосны, неподвижные, как озабоченные старухи. Это роскошное убранство контрастировало со строгостью древних лесных колоннад, ярусами опоясывающих горы, и с гигантским зеркалом вод фьорда, простиравшегося у ног трех зрителей, горный поток топил в нем свою ярость. Наконец, море окаймляло эту страницу самой большой из поэм — случай, которому так обязана мозаика созидания, вроде бы предоставленная сама себе. Жарвис был уголком, затерянным в этой красоте, в этом безмерном пространстве, величественном, как все то, что, будучи обречено на эфемерное существование, представляет собой мимолетный образ совершенства; в самом деле, под влиянием только для нас фатального закона внешне законченные творения – услада наших сердец и очей – переживают здесь лишь одну весну.