Хотя Вильфрид относился к двум первым и таким разным категориям человечества — людям силы и людям мысли, — его выходки, непростая жизнь, ошибки часто приводили к Вере, ведь у сомнения две стороны: свет и потемки. Вильфрид слишком торопил мир в двух его формах — Материи и Духе, — чтобы не быть захваченным жаждой непознанного, желанием идти навстречу ему, что характерно почти для всех людей, способных знать, мочь и хотеть. Но ни его наука, ни его поступки, ни его воля не поддавались руководству. Он по необходимости бежал от жизни общества, подобно тому как большой грешник ищет убежище в монастыре. Угрызения совести — добродетель слабых — не терзали его. Угрызения совести — признак беспомощности, ведущей к новым ошибкам. Лишь Покаяние — признак силы, оно венчает все. Но и бродя по свету, ставшему его монастырским убежищем, Вильфрид нигде не нашел бальзама для своих ран; нигде он не повстречал существа, к которому смог бы привязаться. У таких, как он, отчаяние иссушило источники желания. Он относился к тому роду душ, которые, схватившись со страстями и оказавшись сильнее их, обнаруживают, что им уже некого сжимать в своих железных объятиях; у них не было случая встать во главе себе подобных, чтобы бросить под копыта своих коней целые народы, но они могли бы выкупить ценой ужасных жертв способность разрушить себя в какой-либо вере: что-то вроде живописнейших скал, с нетерпением ожидающих мановения волшебной палочки, по которому могли бы вырваться наружу глубокие источники. Заброшенный причудой своей беспокойной и ищущей жизни на дороги Норвегии, Вильфрид оказался застигнутым зимой в Жарвисе. В тот день, когда он впервые увидел Серафиту, вся его прошлая жизнь была забыта. Девушка вызвала в нем острейшие чувства, которые казались ему утерянными навсегда. Из-под пепла вырвался последний язык пламени, растаявший при первых звуках ее голоса. Приходилось ли кому-нибудь ощутить, как возвращаются молодость и чистота после прозябания в старости и барахтанья в грязи? Неожиданно Вильфрид полюбил так, как не любил никогда в жизни: тайно, убежденно, ужасно, до безумия. Его жизнь была поколеблена в самой своей основе, свелась к одному желанию — видеть Серафиту. Слушая ее, он уносился в неведомые миры; перед ней он лишался дара речи, она очаровывала его. Так, под снегами, среди льдов, поднялся на своем стебельке этот небесный цветок, пробуждавший его желания, прежде обманутые, при виде ее рождались свежие идеи, надежды, чувства, которые роятся вокруг нас и уводят в дальние края, подобно тому как Ангелы увлекают на небеса Избранников на символических картинах, продиктованных художникам каким-нибудь знакомым гением. Небесный аромат размягчал гранит этой скалы, свет, наделенный даром слова, нес ему божественные мелодии, сопровождающие путника в его дороге на небо. Испив до дна кубок земной любви, раскрошив его зубами, он вдруг обнаружил сверкающую прозрачными волнами драгоценную вазу, вызывающую жажду неутолимых наслаждений у того, кто может приблизить к ней пылающие от религиозного рвения губы, но так, чтобы не взорвался на кусочки кристалл. После долгих поисков на земле он нашел наконец эту железную стену и теперь жаждал ее преодолеть. Вильфрид бросился к Серафите, стремясь объяснить ей глубину страсти, заставившей его мчаться подобно сказочной лошади под неизменно невозмутимым бронзовым всадником, которого неукротимый темперамент животного делает все более грузным и нетерпеливым. Вильфрид приходил, чтобы рассказать о своей жизни, утвердить величие своей души грандиозностью своих ошибок, продемонстрировать руины своих пустынь, но когда он пересекал порог и попадал в безбрежное пространство, охваченное ее глазами, чья сияющая синева не имела пределов ни впереди, ни сзади, то становился спокойным и покорным, как лев, который на бегу, в погоне за добычей на одной из африканских равнин, вдруг получает на крыльях ветра послание любви и... замирает. Перед ним разверзлась пропасть, в нее проваливалась его бредовая речь, а из глубины этой пропасти поднимался голос, делавший Вильфрида совсем другим — ребенком шестнадцати лет, застенчивым и пугливым перед этой девушкой — воплощением спокойствия, — перед этой белой фигурой, чье неизменное спокойствие было похоже на жесткую бесстрастность людского суда. И дуэль эта прервалась лишь на тот вечер, когда одним взглядом она сразила его, подобно коршуну, что описывает головокружительные спирали вокруг добычи, а затем неожиданно падает на нее и уносит в свои владения. В нас самих происходит длительная борьба, мы хотели бы положить конец этой борьбе, представляющей собой как бы изнанку человечества. Эта изнанка принадлежит Богу, а место ее — людям. Не один раз Серафита явно хотела показать Вильфриду, что знала об этой многообразной изнанке, составляющей вторую жизнь у большинства людей. Зачастую, встречая его, она ворковала: «Зачем так гневаться?» А ведь, направляясь к ней, Вильфрид убеждал себя выкрасть ее, сделать своей собственностью. Только такой сильный человек, как Вильфрид, мог возмутиться так, как это только что произошло у господина Беккера, когда лишь рассказ старика успокоил его. Этот насмешливый и грубоватый человек увидел наконец, как в его ночи занялась заря звездной веры; он спрашивал себя, не была ли Серафита изгнанницей из верхних сфер на пути к своей родине. Он не просто обожествлял эту норвежскую лилию, чем грешат любовники во всех странах, он в это верил. Зачем оставалась она в глубине фьорда? Чем занималась здесь? Вопросы без ответа переполняли его разум. Как могли бы сложиться их отношения? Какая судьба привела его сюда? Для него Серафита была застывшим куском мрамора, легким, как та тень, что опускалась на глазах Минны на край пропасти: и так повсюду Серафита — и бровью не поведя, и глазом не моргнув — оставалась на краю всех пропастей и ничего с ней не случалось. Типичный, но все-таки любопытный случай безответной любви. Как только Вильфрид заподозрил возвышенное существо в волшебнице, открывшей ему секрет своего существования в гармоничных грезах, ему захотелось подчинить себе Серафиту, сохранить ее для себя, умыкнуть у неба, где его возлюбленную, возможно, ждали. Он ощущал себя представителем Человечества, Земли, не желавшим отдавать свою добычу. Такая победа до конца жизни тешила бы его тщеславие — единственное чувство, которое может долго возбуждать мужчину. При этой мысли кровь закипала в венах, сердце раздувалось. Если бы замысел сорвался, он сокрушил бы ее. Так естественно — ломать то, чем нельзя обладать, отрицать то, чего не понимаешь, оскорблять то, что желаешь!
На следующий день Вильфрид, возбужденный необычным зрелищем, свидетелем которого стал, вздумал порасспросить Давида и отправился повидаться с ним под предлогом узнать о самочувствии Серафиты. Хотя господин Беккер и считал, что старик впал в детство, иностранец усомнился в проницательности пастора, в его способности обнаружить частицы истины в потоке разглагольствовании слуги.
У Давида была неподвижная и нерешительная физиономия восьмидесятилетнего старца: из-под седых волос выступал лоб, по которому, как по разрушенному фундаменту, пролегли морщины, лицо в складках напоминало ложе высохшего потока. Казалось, что жизнь его затаилась в глубине глаз, откуда пробивался лучик света; но взгляд старика был слегка затуманен, в нем сквозили явные растерянность и глуповатая пьяная неподвижность. От тяжелых и замедленных движений тянуло холодом возраста, который передавался тому, кто долго созерцал его, он обладал какой-то отупляющей силой. Его ограниченный разум пробуждался лишь при звуке голоса, при виде хозяйки, при воспоминании о ней. Она была душой этого абсолютно материального обломка. Одинокий Давид напоминал ходячий труп: лишь когда Серафита показывалась или о ней говорили, мертвец выбирался из могилы, к нему возвращалась способность ходить и говорить. Никогда еще апокалиптический образ высохших костей, которые должно оживить божественное дыхание в долине Иосафата
[20]
, не был воссоздан лучше, чем этим Лазарем, без конца вызываемым из могилы к жизни голосом девушки. Неизменно иносказательный язык Давида, зачастую непонятный, затруднял жителям Жарвиса общение с ним; но они уважали его очень далекий от вульгарности дух, который так нравится, возможно инстинктивно, народу. Дремавшего у очага старика Вильфрид нашел в первом зале. Подобно псу, узнающему друзей дома, Давид поднял глаза, узнал иностранца и снова замер.