— Вы любили и Максанса Жиле, который скоро завладеет наследством вашей дорогой Агаты!.. А! Вы пригрели змею на своей груди... Но что бы там ни было, а деньгам Руже суждено принадлежать кому-нибудь из семьи Лусто.
После этого намека на предполагаемое происхождение Агаты и Макса г-н Ошон хотел уйти; но старая г-жа Ошон, сухощавая, еще не согбенная женщина, в круглом чепчике с бантами, напудренная, в платье из тафты «цвета голубиного горла» с гладкими рукавами, обутая в туфли без задков, положила свою табакерку на маленький столик и сказала:
— Право же, как вы можете, господин Ошон, при вашем уме, повторять вздор, из-за которого, к несчастию, моя бедная подруга лишилась покоя, а моя крестница — отцовского наследства! Максанс Жиле вовсе не сын моего брата, которому я очень советовала в свое время не тратить на него попусту денег. Наконец, вы знаете так же хорошо, как и я, что госпожа Руже была сама добродетель...
— И дочь достойна своей матери, потому что она, мне кажется, очень глупа. Потеряв все свое состояние, она так хорошо воспитала своих сыновей, что один из них сейчас в тюрьме, под следствием верховного суда за участие в каком-то заговоре в духе Бертона
[51]
, ну, а с другим дело обстоит еще хуже: он живописец! Если ваши любимцы останутся здесь до тех пор, пока не вырвут этого дурака Руже из когтей Баламутки и Жиле, то мы съедим с ними не один пуд соли.
— Довольно, господин Ошон; я бы на вашем месте пожелала, чтобы они хоть чем-нибудь поживились.
Господин Ошон взял свою шляпу, трость с набалдашником из слоновой кости и вышел, изумленный этой страшной фразой, так как не ожидал от жены такой решимости. А г-жа Ошон раскрыла молитвенник, чтобы, по обыкновению, прочитать повседневные молитвы литургии, так как преклонный возраст мешал ей бывать каждое утро в церкви — она с трудом ходила туда по воскресным и праздничным дням. С тех пор как она получила ответ от Агаты, она прибавила к своим обычным молитвам еще одну, умоляя господа открыть глаза Жан-Жаку Руже, благословить Агату и помочь успеху дела, на которое она ее подвигла. Тайно от своих двух внуков, которых она с упреком называла нечестивцами, она упросила кюре служить для успеха этого дела обедни в продолжение девяти дней, в присутствии ее внучки Адольфины Борниш, молившейся в церкви по ее полномочию.
Восемнадцатилетняя Адольфина, с семи лет помогавшая бабушке по хозяйству в этом холодном доме с однообразным и размеренным укладом жизни, тем охотнее выполняла девятидневное моление, что надеялась внушить какое-то чувство Жозефу Бридо, этому непонятому г-ном Ошоном художнику, к которому она относилась с самым живым интересом, наслышавшись от деда о его чудовищном поведении.
Старики, благоразумные люди средних лет, отцы семейства, — словом, вся верхушка города одобряла образ действий г-жи Ошон; их благожелательство к ее крестнице и к детям крестницы поддерживалось тем, что в этой среде давно уже тайно презирали Максанса Жиле за его поведение. Таким образом, весть о приезде сестры г-на Руже и его племянника разделила Иссуден на две партии: с одной стороны — партию почтенной старой буржуазии, которая лишь выражала свои взгляды и наблюдала за событиями, не вмешиваясь в них; с другой стороны — партию «рыцарей безделья» и сторонников Макса, которые, к сожалению, были способны причинить много неприятностей парижанам.
В описанный нами день Агата и Жозеф в три часа пополудни высадились из дилижанса на площади Мизер, у транспортной конторы. Г-жа Бридо, хотя и усталая, увидев родные места, где на каждом шагу воскресали ее воспоминания и впечатления юности, почувствовала себя помолодевшей. В Иссудене были тогда такие нравы, что о приезде парижан стало известно всему городу в течение десяти минут. Г-жа Ошон встретила крестницу на пороге своего дома и обняла ее, как родную дочь. Семидесятидвухлетняя старуха прошла пустынный и однообразный жизненный путь, оставив позади три могилы своих детей, умерших несчастными, и теперь ощущала материнское чувство к своей воспитаннице, которую она, по ее выражению, пестовала шестнадцать лет. Среди мрака провинциальной жизни она нежно хранила в памяти свою давнюю любимицу, ее детство со всеми маленькими событиями, так что Агата словно была еще с нею; поэтому г-жа Ошон была страстно предана интересам семьи Бридо. Агата сразу же была торжественно введена в залу, где достойный Ошон пребывал холодным, как нетопленная печь.
— Это господин Ошон. Как ты его находишь? — спросила крестная мать свою крестницу.
— Но он ничуть не изменился!
— А, сразу видно, что вы приехали из Парижа, вы очень любезны, — сказал старик.
Состоялось знакомство с Барухом Борнишем, высоким молодым человеком двадцати двух лет, с двадцатичетырехлетним Франсуа Ошоном и с Адольфиной; девушка краснела и не знала, куда девать руки, а особенно глаза, так как она притворялась, будто и не смотрит на Жозефа Бридо, которого с любопытством разглядывали молодые люди и старый Ошон, но с разных точек зрения. Старый скряга подумал: «Наверно, вышел из больницы и будет уплетать, как выздоравливающий!» Молодые люди решили: «Какой разбойник! Какая голова! С ним основательно придется повозиться».
— Это мой сын-художник, мой хороший Жозеф! — сказала наконец Агата, указывая на него.
В том, как она произнесла слово хороший, чувствовалось усилие, обличавшее затаенную душевную скорбь, — Агата думала о Люксембургской тюрьме.
— У него болезненный вид, он не похож на тебя...
— Да, — с непосредственным простодушием художника ответил Жозеф, — я похож на отца, но гораздо хуже его.
Госпожа Ошон сжала Агате руку, которую держала в своей, и взглянула на нее. Этот жест и взгляд как бы говорили: «Ах, я знаю, мое дитя, ты больше любишь этого негодного Филиппа».
— Я никогда не видела вашего отца, дорогое дитя, — ответила г-жа Ошон, — но раз вы сын моей дорогой Агаты, то этого достаточно, чтобы я вас полюбила. Кроме того, у вас дарование, как мне писала покойная госпожа Декуэн; она одна только и сообщала мне о вашей семье в последние годы.
— Дарование! — воскликнул художник. — Нет еще. Но время и терпение, будем надеяться, помогут мне завоевать и славу и состояние.
— Чем? Кистью? — спросил г-н Ошон с глубокой иронией.
— Адольфина, — сказала г-жа Ошон, — поди присмотри за обедом.
— Мама, — сказал Жозеф, — я пойду отнесу наверх наши чемоданы, их уже доставили.
— Ошон, покажи комнату господину Бридо, — сказала бабушка своему внуку Франсуа.
Так как обедали в четыре часа, а было только половина четвертого, Барух отправился в город поделиться впечатлениями по поводу семейства Бридо и туалета Агаты, но особенно по поводу Жозефа, чье изможденное, болезненное и столь характерное лицо походило на самый идеальный портрет разбойника, какой только можно себе представить. В этот день во всех домах Жозеф служил темой для разговора.