— Если я могу быть вам полезна, располагайте мною, — сказала Джиневра, — я знакома с маршалом Фельтром
[11]
.
— Что ж, посмотрим, — ответил художник.
Разговор затянулся и явно угрожал привлечь внимание девушек. Отойдя от Джиневры, Сервен снова обошел все мольберты и все еще продолжал наставлять учениц, хотя время урока давно истекло и ему пора было уходить.
— Мадемуазель Тирион, вы забыли вашу сумочку, — крикнул учитель, бросаясь вдогонку за ученицей, которая унизилась до роли шпиона, чтобы утолить свою ненависть. Любопытная Амели вернулась за сумочкой, изумляясь своей «рассеянности», однако предупредительность Сервена была для нее лишним доказательством того, что тайна существует — и, без сомнения, важная. Все, что можно было сочинить об этой тайне, уже было ею сочинено, и теперь ей оставалось сказать, как аббату Верто: «Моя осада уже закончена»
[12]
. Нарочно стуча каблуками, она спустилась по лестнице и изо всей силы хлопнула выходной дверью, чтобы думали, будто она ушла; потом на цыпочках опять поднялась наверх и спряталась за дверью в мастерскую. Решив, что никого, кроме него с Джиневрой, здесь не осталось, Сервен постучал условным стуком в дверь чулана, и она сразу отворилась, скрипя ржавыми петлями.
Перед итальянкой предстал высокий, стройный юноша; его мундир императорской гвардии заставил забиться сердце Джиневры. Одна рука офицера была на перевязи, бледность лица говорила о глубоких страданиях. Увидев незнакомую даму, он вздрогнул. Амели ничего не могла рассмотреть из своей засады, побоялась оставаться дольше и бесшумно ушла: ей было достаточно услышать скрип двери.
— Не бойтесь ничего, — сказал художник, — эта дама — дочь самого преданного друга императора, барона ди Пьомбо.
Одного взгляда на Джиневру было молодому офицеру довольно, он перестал сомневаться в ее патриотизме.
— Вы ранены? — спросила она.
— Совершенные пустяки, сударыня, рана уже заживает.
В эту минуту с улицы донеслись скрипучие, пронзительные голоса газетчиков: «Решением суда к смертной казни приговорен...»
Все трое вздрогнули. Первым услышал имя приговоренного офицер, от ужаса с лица его сошла краска.
— Лабедуайер, — проговорил он, упав на стул.
Они молча переглянулись. Капли пота выступили на свинцово-бледном лбу юноши; в отчаянии, запустив пальцы в копну своих черных волос, он бессильно облокотился на мольберт Джиневры.
— В конце концов, — сказал он, вскочив, — мы с Лабедуайером знали, на что шли. Мы знали, какая участь ожидает нас и в случае победы, и при поражении. Но он умирает за свое дело, а я, я прячусь...
Он стремительно пошел к выходу, но Джиневра, легко обогнав его, преградила ему дорогу.
— Разве вы вернете императора? Ужели вы думаете, что поднимете этого титана, когда он сам не устоял на ногах?
— Но что ж прикажете делать? — ответил офицер, обращаясь к обоим друзьям, посланным ему случаем. — У меня нет никого родных на всем свете. Лабедуайер был моим покровителем и другом, теперь я одинок, завтра, быть может, буду объявлен вне закона или осужден. У меня не было никаких доходов, кроме жалованья, и я истратил последнее экю на поездку сюда, чтобы спасти Лабедуайера и постараться его увезти; стало быть, сейчас смерть для меня — необходимость. А если решаешься умереть, надо дорого продать свою жизнь. Я только сейчас думал о том, что жизнь одного честного человека стоит жизни двух предателей и что одним ударом кинжала, если направить его с умом, можно заслужить бессмертие.
Этот взрыв отчаяния испугал художника и даже Джиневру, она вполне поняла смысл сказанного.
Итальянка любовалась прекрасным лицом юноши, заслушалась звуков мягкого голоса — их не исказил даже гнев — и тут же решила пролить бальзам утешения на раны несчастливца.
— Сударь, — сказала она, — что касается ваших денежных затруднений, то позвольте мне предложить вам мои сбережения. Мой отец богат, я его единственное дитя, он меня любит, и я совершенно уверена, что он не осудит меня. Примите же мою помощь без стеснения: богатство досталось нам от императора; у нас нет ни сантима, которым мы не были бы обязаны его щедрости. И разве оказать услугу его верному солдату не значит выразить признательность императору? Возьмите эту денежную сумму так же просто, как я предлагаю ее вам. Ведь это всего лишь деньги, — добавила она презрительно. — Ну, а друзья... друзей вы найдете!
Она гордо подняла голову, и глаза ее зажглись необычайным светом.
— Человек, который падет завтра, сраженный десятком пуль, спасает вас, — продолжала она. — Подождите, пока буря утихнет; если к этому времени о вас не забудут, вы уедете за границу и станете там служить; если же вас забудут, вы станете служить во французской армии.
Есть в женском утешении особая услада — всеутоляющая материнская мягкость и прозорливость. Но если к словам, несущим успокоение и надежду, присоединяются грация движений, убедительность интонации, которую подсказывает сердце, а главное, если утешительница прекрасна, то молодому человеку трудно ей противиться. Дыхание любви вернуло юноше жизнь. Его бледные щеки окрасил легкий румянец, с глаз будто сошла пелена скорби, и голос звучал совсем по-иному:
— Вы ангел доброты! Но Лабедуайер, Лабедуайер... — опомнившись, прибавил он.
Все трое молча переглянулись: они понимали друг друга. Двадцать минут их знакомства стоили двадцати лет дружбы.
Сервен прервал молчание:
— Милый мой, да разве вы можете его спасти?
— Я могу отомстить за него.
Джиневра затрепетала: как ни был хорош собой незнакомец, наружность его не вызвала в ее душе никакого волнения; сострадание, которое пробуждается в сердце женщины при соприкосновении с высокой скорбью, заслонило другие чувства. Но, услышав призыв к мести, обнаружив в изгнаннике сердце итальянца, верность Наполеону и корсиканскую широту души, она не могла устоять. Вот почему она с благоговейным волнением смотрела на этого офицера и так сильно билось ее сердце. Впервые в жизни так влекло ее к мужчине. Как это бывает со всеми женщинами, ей хотелось думать, что благородный облик незнакомца и строгие пропорции его тела, пленившие ее художнический глаз, находятся в полной гармонии с его душевными качествами.
Увлекаемая судьбой от любопытства к состраданию, от сострадания к горячему участию, она была сейчас охвачена таким волнением, что побоялась оставаться дольше в мастерской.