В заключение нашего рассказа обо всех переменах, происшедших в жизни этой семьи с той поры, как она обосновалась в Париже, скажем еще, что Пьомбо и его жена, люди необразованные, позволили Джиневре учиться по ее собственному усмотрению и вкусу. Поддаваясь своим девичьим прихотям, она училась всему и все бросала, попеременно увлекаясь то одной идеей, то другой, пока ее главной страстью не сделалась живопись; она стала бы совершенством, будь ее мать способна руководить занятиями дочери, наставлять ее и примирять ее противоречивые дарования; недостатки Джиневры происходили от того пагубного воспитания, какое дал ей старый корсиканец.
Долго еще скрипел паркет под шагами Пьомбо; наконец старик решил позвонить. Вошел слуга.
— Пойдите навстречу мадемуазель Джиневре, — сказал барон.
— Я не перестаю жалеть, что у нас больше нет для нее кареты, — заметила баронесса.
— Она не хотела ее иметь, — ответил Пьомбо, взглянув на жену; привыкнув сорок лет повиноваться, она опустила глаза.
Баронессе минуло семьдесят лет; высокая, худощавая; с желтым морщинистым лицом, она была точь-b-точь старуха с жанровой картинки Шнетца
[18]
из итальянской жизни. Она так привыкла молчать, что ее можно было бы принять за новую миссис Шенди
[19]
, но достаточно было слова, взгляда или жеста, чтобы сразу стало ясно, что она еще вполне сохранила силу и молодую свежесть чувств. В ее одежде не только не было намека на кокетство, но часто отсутствовал даже вкус. Баронесса имела обыкновение сидеть без дела, утопая в мягком кресле, как султанша-мать, в ожидании или созерцании Джиневры, которая была ее гордостью и источником жизни. Казалось, красота, наряды, грация дочери стали теперь ее собственным украшением: ей было хорошо, если хорошо и радостно было Джиневре. Волосы баронессы совсем побелели, и вокруг ее желтого морщинистого лба и впалых щек выбивались седые пряди.
— Вот уже недели две, как Джиневра постоянно запаздывает, — сказала она.
— Жан еле плетется! — нетерпеливо сказал старик и, застегнув свой синий фрак, нахлобучил шляпу, схватил трость и вышел.
— Тебе не придется далеко идти! — крикнула ему вдогонку жена.
И в самом деле, ворота распахнулись, захлопнулись снова, и мать услышала шаги Джиневры во дворе. И сразу же появился Бартоломео, с торжеством неся вырывавшуюся из его рук дочь.
— Вот она, Джиневра, Джиневреттина, Джиневрина, Джиневролла, Джиневретта, Джиневра la bella
[20]
!
— Отец, мне больно!
Джиневра немедленно была бережно поставлена на землю. Грациозным кивком головы она дала понять испуганной матери, что ее слова только военная хитрость и беспокоиться нечего. Тогда на восковых щеках баронессы выступила краска, а на губах даже что-то вроде улыбки.
Пьомбо потирал руки с неимоверным усердием, а это у него было самым верным признаком радости; он усвоил эту привычку еще при дворе, с удовольствием наблюдая, как Наполеон распекает генералов или министров, которые провинились перед ним или совершили проступок по службе. Все лицо его словно распустилось, и каждая морщинка сияла благодушием. Сейчас оба старика напоминали растения, захиревшие от долгой засухи: стоит лишь брызнуть на них водой, и они сразу оживают.
— За стол, за стол! — закричал барон, протягивая широкую ладонь Джиневре и называя ее при этом «синьора Пьомболлина», что тоже было признаком радости, вызвавшим ответную улыбку дочери.
— Ах да! — сказал после обеда Пьомбо, выходя из-за стола. — Вот уже около месяца, как ты задерживаешься в мастерской дольше обычного, даже твоя матушка заметила это. Живопись, видно, у тебя на первом месте, а мы на втором, так, что ли?
— Отец!
— Наверное, Джиневра готовит нам сюрприз, — сказала мать.
— Собираешься подарить мне свою картину? — вскричал корсиканец, захлопав в ладоши.
— Да, я очень много работаю в мастерской, — ответила она.
— Что с тобой, Джиневра? — спросила мать. — Ты побледнела!
— Нет, — воскликнула девушка, решившись, — нет! Никто не посмеет сказать, что Джиневра Пьомбо солгала хоть раз в жизни!
Услышав это странное восклицание, Пьомбо и его жена с недоумением посмотрели на дочь.
— Я полюбила одного молодого человека, — продолжала Джиневра дрогнувшим голосом. И, не смея взглянуть на родителей, опустила тяжелые веки, будто хотела скрыть огонь своих глаз.
— Уж не принца ли? — язвительно спросил отец, и тон его привел в трепет дочь и жену.
— Нет, отец! — сдержанно ответила Джиневра. — Этот юноша беден...
— Стало быть, очень красив?
— Он несчастен.
— Кто он такой?
— Соратник Лабедуайера; он был изгнан, у него нет крова, Сервен его прятал в своем доме и...
— Молодец Сервен, хорошо себя вел! — воскликнул Пьомбо. — Но вы, дочь моя, поступаете дурно, если любите кого-то. Вы должны любить только отца...
— Не в моей власти не любить, — тихо ответила Джиневра.
— Я питал надежду, что Джиневра будет мне верна до самой моей смерти, что она не будет знать ничьей заботы, кроме заботы родителей, что никакая иная любовь не станет соперничать в ее душе с нашей любовью и что...
— Упрекала ли я вас когда-нибудь за вашу слепую преданность Наполеону? — прервала его Джиневра. — Разве вы любили только меня? Разве не проводили целые месяцы за границей, когда были послом? Ведь я мужественно переносила разлуку с вами. В жизни приходится мириться с необходимостью.
— Джиневра!
— Нет, вы любите меня только для себя, а не ради меня самой, и ваши упреки говорят о несносном эгоизме.
— Ты позволяешь себе осуждать любовь отца! — воскликнул Пьомбо, сверкнув на нее глазами.
— Отец мой, я никогда не буду вас осуждать, — ответила Джиневра с такой кротостью, какой не ожидала от нее дрожавшая от страха мать. — Вы так же правы в вашем эгоизме, как я права в моей любви. Призываю в свидетели небо, что никто ревностнее меня не исполнял дочернего долга. Я всегда счастлива была делать и с любовью делала то, что другие часто считают только своей обязанностью. Вот уже пятнадцать лет, как я не выхожу из-под вашего надзора, и лелеять вашу старость было для меня высочайшей отрадой. Но разве, покоряясь очарованию любви, избрав себе супруга, который будет моим покровителем после вас, я проявляю неблагодарность?