Они припарковались у того же самого кафе, где полдня назад он пил этот хуевый кофе, и взяли по чашке не менее хуевого, устроившись в обитой красным пластиком в кабинке, меню было закатано тоже в пластик, жидкий хуевый кофе им принесли в пластиковых чашках, он прихлебывал его с удовольствием и с таким же удовольствием поглощал яичницу с ветчиной, макая в зенки ебучего желтка кусочки жареной домашней булки. На стене было написано «Под сиденьем жвачка – бесплатно».
– Ладно, – сказала она. – Прости меня. Я была сукой. Пока вы с Фэем катались в город, я разговаривала – вернее, она говорила, а я слушала – с матерью. Ты не поверишь, что она вылила на меня. Они разводятся. Папа встречался с женщиной в два раза моложе его, я даже ее знаю, мы вместе учились в школе; он как-то увлекся, и две недели назад она родила ребенка, девочку – так что у меня теперь есть сестренка на тридцать один год младше меня. Кошмар начался через день после родов, когда она вышла из больницы – их теперь выпихивают домой на следующий день. Она направилась прямиком в клуб ветеранов, вместе с ребенком; несколько часов торчала там со своими сальными приятелями, напилась, накурилась и как-то умудрилась свалить ребенка со стойки прямо на пол. Поговаривают, что она специально ее толкнула. Девочка сейчас в больнице с серьезной травмой головы – мать говорит, что лучше бы ей умереть, – эту блядь будут судить за покушение на жизнь ребенка и жестокое с ним обращение, а имя моего отца полощут в вечерних новостях и газетах по всему штату. И только я до вчерашнего дня ничего не знала.
Он начал что-то говорить, но она остановила его движением руки.
– Теперь слушай. Ты, кажется, умирал от любопытства, почему Саймон застрелил Зонтико. Хорошо. Я расскажу. Все получилось ужасно глупо. Просто недоразумение. Он хотел помочь папе. Ты же знаешь, как папа разговаривает – говорит и говорит, так что невозможно вставить слово, и через некоторое время его просто перестают слушать.
– Точно, – подтвердил Вёрджил.
– Попа говорил о Зонтико – это бы ничего, он всегда о нем говорит – но он завис на том, что будет, когда Зонтико состарится и заболеет, когда-нибудь в будущем. Еще и выпил немного. И пошел: нельзя допускать, чтобы животные болели, нельзя заставлять ослабевших животных тянуть лямку, страдать и мучиться от боли. Больных животных нужно убивать, – но все время повторял, что сам, когда придет время, ни за что не сможет этого сделать, что у него разорвется сердце, если придется убить старого Зонтико, который когда-нибудь ослепнет, ноги его перестанут ходить, зубы вывалятся, есть нечем, рак, неизлечимые кожные болезни. Он перечислял все, что может случиться с конем, все время возвращался к мысли о том, что придется самому убивать Зонтико, и начинал плакать. Он говорил, что не сможет этого сделать; нужно всего-навсего один раз выстрелить в голову, но он не сможет.
– И что?
– Это подействовало на Саймона. Чушь, недоразумение, он невнимательно слушал первую часть, а к тому времени, когда наконец сосредоточился, папа говорил так, словно все эти ужасы происходят с Зонтико уже сейчас, что его уже сейчас надо убивать, но папа не может этого сделать.
Всю ночь Саймон метался и ворочался, а под утро решил встать и сделать то, что не может папа, – застрелить Зонтико, и тем избавить папу от мук. Папа ему нравился, он хотел ему помочь. Ему просто не пришло в голову, что есть Фэй, который и застрелит Зонтико, когда дойдет до дела, но в то время Зонтико был всего двадцать один год, и он прекрасно себя чувствовал. Он прожил бы еще пять, а то и десять лет, и с пользой. Папа брал по тысяче долларов за вязку. Он все подсчитал – Саймон опустил его на пятьдесят тысяч долларов, когда застрелил Зонтико. И все это была чушь, простое семейное недоразумение.
– И?
– И ничего. Мы с Саймоном вернулись в Нью-Йорк, но он никак не мог успокоиться после того отцовского выстрела, винил себя за то, что убил Зонтико, и очень скоро спутался с подружкой своего босса, которая по случаю была еще и моим гинекологом, так что выболтала ему, что я беременна. Мы развелись, он женился на этой суке, они уехали в Миннеаполис, и я с тех пор ни разу его не видела. Все эти годы я обвиняла отца. Он не имел права стрелять в Саймона. Так же как не имел права ебаться с этой блядью, моей школьной подружкой.
– А я, блядь, считаю, что он все сделал правильно. Он говорил, что Саймон чуть вас всех не перебил. У него был такой вид, как будто он свихнулся. Что до бабы, то какой козел может знать, почему происходят такие вещи. Такое бывает сплошь и рядом. Это их ебучие заботы, а не твои. Она смотрела на него.
– Ты мудак. Полный. У тебя нет моральных устоев. Поехали в горы. Возьмем вина, пару кусков мяса и одеяло.
– Джозефина. Позволь напомнить, что твоя мать ждет, когда ты привезешь на ранчо этот ебаный куриный корм.
Она смотрела на его красивое американское лицо: обе половинки вполне симметричны, ясные светлые глаза за неестественно маленькой проволочной оправой очков поблескивали враждебными искрами; она смотрела на клочковатую щетину, родинку под носом, две почти совсем безволосых руки. Он так же почти не отрываясь смотрел на нее, и за несколько секунд все стало ясно – так, словно он знал ее целый год, а может и больше. Привязанность перешла в раздражение. И быстро двигалась к антипатии.
– Она тебе не нравится, да? Моя мать.
– Нет, – ответил он, зная, что говорить этого не следовало. – И твой ебаный папаша тоже. Ульц затеял хорошее дело – пустить их в расход. – Он не этого хотел, я же тебе только что сказала.
И все же они купили вина, поехали в горы и там, на лугу, среди горящих цветов кастиллеи, она убегала от него полураздетой и смеялась, как в рекламе гигиенических салфеток; он поиграл с ней минут пять, потом это говно его взбесило, он повалил ее на землю, сорвал одежду, обеими руками отвесил два звонких шлепка, когда она сказала стоп, раздвинул ноги и влез внутрь, взбрыкиваясь, как во время гона. Нагретые солнцем волосы пахли ореховым маслом и горячей листвой. Небо было пурпурным, они истекали потом, кусали друг другу губы, она царапала ему спину, а он наваливался на нее всем своим весом, толкал и таранил, трава впивалась в кожу мелкими жалящими лезвиями, вино открылось и пролилось на землю, они катались по нему, рыча и завывая, ставили свои заляпанные вином, разодранные, лоснящиеся тела с прилипшими к ним травой и пыльцой в причудливые позиции, кричали и плакали, она повторяла о боже, о боже, до крови сломала ноготь, он поранил колено кусочком острого кварца, комары искусали всю его резвую задницу и ее белые ноги, а когда ему захотелось отлить, она, опустившись на колени, заботливо придерживала его член, потом настала ее очередь, и тогда она присела на корточки, а он подставил под горячую струю сложенную лодочкой руку, затем опять пришло время криков и богов, ползаний и перекатов по каше влажных цветов, и для каждого из них это было самым экстравагантным признанием в глубокой, глубже самой жизни, любви, и на все на это смотрел с далекого склона пастух-баск, держа в левой руке сирсовский бинокль, а в правой – член.
– Это изнасилование, – сказала она.