По дороге домой из школы Розеанна не могла думать ни о чем, кроме первого бокала шардоне, который она выпьет, войдя в кухню. Второй и третий она выпивала, готовя обед, четвертый — с Шаббатом, когда он приходил из своей мастерской, пятый — за обедом, шестой — когда Шаббат уходил обратно в мастерскую, прихватив с собой десерт, и еще у нее всегда была припрятана бутылка на вечер. Она часто просыпалась одетая, как это случалось в свое время с ее отцом. Утро заставало ее в гостиной, на диване, куда она вечером ложилась со стаканом в руке, ставила бутылку на пол и смотрела на огонь в камине. По утрам, в сильнейшем похмелье, опухшая, вся в поту, презирая себя за вчерашнее, она не говорила с ним ни слова, и даже утренний кофе они редко пили вместе. Он уносил свою чашку в мастерскую, и они не виделись до обеда, а потом весь ритуал повторялся. Вечером все были счастливы: Розеанна с бутылкой шардоне, а Шаббат — убравшись в своем шевроле куда-нибудь подальше и кончая в Дренку.
С тех пор как она «пошла на поправку», все изменилось. Теперь семь вечеров в неделю она проводила на собраниях «Анонимных алкоголиков», откуда возвращалась в десять, в одежде, пропахшей сигаретным дымом, с полной ясностью в голове и миром в душе. По понедельникам устраивались открытые дискуссии в Афине. По вторникам — собрания группы в Камберленде, где она недавно отметила четвертую годовщину своей трезвости. По средам — собрания в Блэкуолле. Там ей не слишком нравилось: неотесанные, агрессивные, отпускающие непристойности работяги и младший персонал больницы в Блэкуолле — все они очень нервировали Розеанну, которая с тринадцати лет жила в Кембридже, в академической среде. Но она ходила на эти собрания и слушала, как грубые, необразованные мужики орут друг на друга, потому что в среду это было единственное мероприятие в радиусе пятидесяти миль от Мадамаска-Фолс. По четвергам были закрытые собрания в Камберленде. В пятницу — в Маунт-Кендалл. По субботам и воскресеньям было по два собрания в день: днем — в Афине, вечером — в Камберленде, и она посещали все четыре. Обычно сначала кто-нибудь из алкоголиков рассказывал свою историю, а потом проводилась дискуссия на выбранную тему, например, «Честность», или «Смирение», или «Трезвость». «Один из основных принципов, которые нужно соблюдать на пути к выздоровлению, — вещала она, не заботясь о том, хочет он это слушать или нет, — это честность по отношению к самому себе. Мы об этом много говорили вчера вечером. Надо обрести внутреннее спокойствие, почувствовать себя комфортно». Еще он не держал в доме оружия из-за слова «комфортно». «Разве это не ужасно — чувствовать себя „комфортно“? А ты не скучаешь по трудностям и дискомфорту?» — «Я еще не обрела этого комфорта. Да, конечно, бывают истории о пьянстве, слушая которые, засыпаешь. Но дело в том, что по ходу рассказа, — продолжала она, не замечая не только сарказма в его словах, но и выражения его глаз: как будто он порядком принял успокоительного, — ты отождествляешь себя с рассказчиком. Я отождествляю себя с женщиной, которая тайком пьет дома по вечерам, и ее страдания сходны с моими, и сознавать это — очень комфортно. Значит, я не одинока и кто-то сможет понять и мою историю. Люди, долго живущие в трезвости, обладающие аурой внутреннего спокойствия и духовности, они ведь очень привлекательны. Просто находиться в их обществе — уже полезно. Они в ладу с жизнью. Это вдохновляет. Общение с ними вселяет надежду». — «Извини, — бормотал Шаббат, надеясь своей репликой наступить на горло ее песни трезвости, — я не умею отождествлять себя с другими». — «Это нам известно, — бестрепетно отвечала Розеанна и продолжала гнуть свою линию, ведь теперь она была не какая-нибудь жалкая пьянчужка. — Люди на собраниях то и дело жалуются, что именно с семьями у них главные сложности. „Анонимные алкоголики“ — это тоже семья, но более нейтральная и, как ни парадоксально, более любящая, более понимающая, менее субъективная в оценках, чем наши собственные семьи. И мы не перебиваем друг друга, в отличие от членов наших семей. Мы называем это „перепалки“. Так вот, у нас не бывает перепалок. И еще, мы не отключаемся. Человек говорит, и мы все терпеливо слушаем, пока он не закончит. Мы учимся не только решать наши проблемы — мы учимся еще и слушать и быть внимательными». — «А это единственный способ отвыкнуть от спиртного — научиться говорить, как второклассник?» — «Активный алкоголик подвергает себя огромной опасности, скрывая, что он алкоголик, скрывая свою болезнь, скрывая мотивы своего поведения. Да, приходится начинать все сначала. И если я говорю, как второклассница, что ж, прекрасно. Пока у тебя секреты — ты болен». Ему не впервые доводилось слышать эту плоскую, идиотскую максиму. «Неверно, — отвечал он, как будто имело какое-то значение, что она говорит, или что он говорит, или что вообще кто-либо говорит; как будто в этих разговорах кто-то из них хотя бы приближался к границе истины. — Пока у тебя секреты — ты склонен к авантюрам, или ты отвратителен, или одинок, или привлекателен, или храбр, или пуст, или растерян; пока у тебя секреты, ты — человек…» — «Нет, ты не человек, не человек! И ты болен. Это именно секреты не дают тебе жить в ладу с собой. Нельзя, имея секреты, — твердо заявляла она Шаббату, — достигнуть мира в душе». — «Что ж, поскольку производство секретов — наиболее прибыльная для человечества отрасль промышленности, то уж проблему мира в душе оно как-нибудь решит». Уже далеко не такая спокойная, как ей хотелось бы, взглянув на это чудовище с прежней, вдруг нахлынувшей ненавистью, она уходила, чтобы погрузиться в какую-нибудь брошюру для «Анонимных алкоголиков», а он возвращался к себе в мастерскую читать очередную книгу о смерти. Это все, чем он теперь там занимался, — читал о смерти, книгу за книгой. Читал о могилах, о похоронах, о кремации, о кладбищенской архитектуре, о надгробных надписях, о том, как относились к смерти в разные века. А также книги-инструкции — об искусстве умирать, начиная от Марка Аврелия и дальше. Как раз в тот вечер он читал о la mort de toi — «твоей смерти», с которой уже был отчасти знаком и с которой ему суждено было познакомиться еще ближе. «Пока, — прочитал он, — мы проиллюстрировали два отношения к смерти. Первое — самое древнее и самое распространенное — это всем известное смирение перед общей судьбой биологических видов, и оно может быть выражено фразой, „Et moriemur“ — „Все умрем“. Второе, появившееся в двадцатом веке, отражает ту важность, которую стали придавать в современном мире отдельной личности, всякому личному существованию, и его можно назвать la mort de soi — своя собственная смерть. Начиная с восемнадцатого века человек в западных обществах стал относиться к смерти по-новому. Он стал склонен возвеличивать это событие, драматизировать его, а смерть представлять себе ненасытной и жадной. Но его теперь уже больше занимала не собственная смерть, a la mort de toi, смерть другого человека…»
Когда им случалось в выходные пройти вместе полмили по Таун-стрит, Розеанна здоровалась почти со всеми проходящими — со старушками, разносчиками, фермерами, — то есть буквально со всеми. Однажды она помахала Кристе, именно ей — та стояла у окна гастронома и прихлебывала кофе. Розеанна — и его Криста! То же самое — когда они спускались в долину, отправлялись к врачу или к дантисту — она знала там всех. По своим собраниям. «Неужели весь округ — пьяницы?» — спросил как-то Шаббат. «Скорее, вся страна», — ответила Розеанна. Однажды в Камберленде она сообщила ему по секрету, что старичок, который только что кивнул ей, проходя мимо, при Рейгане был заместителем государственного секретаря. Он всегда приходит на собрания пораньше, чтобы сварить кофе и разложить печенье. А когда ей случалось на денек съездить в Кембридж навестить сестру Эллу — большая удача для Шаббата и Дренки, — она возвращалась просто в экстазе от тамошних дамских посиделок. «Это так увлекательно! Я просто потрясена тем, сколько они знают, какие они деятельные, как уверены в себе, как хорошо выглядят. Такие ухоженные. Это так вдохновляет. Я прихожу туда и никого не знаю, а они спрашивают: есть кто-нибудь не отсюда? И я поднимаю руку и говорю: я Розеанна из Мадамаска-Фолс. Все хлопают, а потом, если представляется возможность, мне дают слово. Я рассказываю им о своем детстве в Кембридже, о родителях, о том, что с ними произошло. И они слушают. Эти потрясающие женщины слушают! Чувствуешь такую любовь к себе, такое понимание всех твоих страданий, такое сочувствие, такое сопереживание. И такое приятие». — «Я тоже понимаю твои страдания. Я тоже сочувствую. И я тоже сопереживаю». — «О да, иногда ты спрашиваешь, как прошло собрание. Я не могу говорить с тобой, Микки. Ты не поймешь — ты не можешь понять. У тебя отсутствует эта врожденная способность понимать, так что рано или поздно тебе все это начинает казаться скучным и глупым. И более того, поводом для насмешек». — «Моя насмешливость — моя болезнь». — «Мне кажется, тебе больше нравилось, когда я была забойным алкоголиком, — говорила она. — Тогда ты наслаждался своим превосходством. А если с превосходством не получалось, ты мог просто презирать меня за мой алкоголизм. Меня можно было обвинить во всех твоих разочарованиях. Твою жизнь загубила эта отвратительная опустившаяся алкоголичка. Вчера вечером один мужчина много говорил о том, как он деградировал, пока был алкоголиком. Он тогда жил в Трое, в штате Нью-Йорк. На улице. Они, ну, его собутыльники, просто запихнули его в мусорный бак, и он долго не мог оттуда выбраться. И сидел там часы напролет, поджав ноги и скрючившись, а мимо проходили люди, и никому из них не было дела до человека, сидящего в помойке и неспособного оттуда выбраться. Вот и я была такой же для тебя, когда пила, — сидела в помойке». — «Ну что ж, с этим человеком я, пожалуй, могу себя отождествить», — сказал Шаббат.