Аудитория зааплодировала, засвистела. По губам капеллана еще раз пробежала улыбка, он вскинул руки ладонями к залу, поднял глаза горе, как бы напоминая воякам, где они находятся, в Чьем присутствии. Во внезапно наступившей тишине мне послышался глумливый голос Гроссбарта:
— А гои, пусть их, надраивают полы!
Впрямь ли он так сказал? Я не был в этом уверен, однако Фишбейн ухмыльнулся, толканул Гальперна в бок. Гальперн в недоумении поднял на него глаза, снова опустил их в молитвенник и, пока раввин держал речь, не отрывался от него. Одной рукой он крутил выбившуюся из-под пилотки черную курчавую прядь.
А раввин продолжал:
— Задержитесь на минутку, о еде — вот, о чем я хочу с вами поговорить. Знаю, знаю, знаю, — голос его звучал устало, — все эти месяцы вы едите трефное как пепел, вам оно становится поперек горла, знаю, как ваши родители страдают оттого, что их дети едят нечистое, как оно оскорбляет ваш рот. Что я могу вам сказать? Только одно: закройте глаза и проглотите, сколько сможете. Съешьте столько, сколько нужно, чтобы выжить, остальное выбросьте. Хотелось бы мне помочь вам не только советами. Тех же из вас, кому не удастся превозмочь себя, я прошу: сделайте над собой усилие еще и еще раз, ну а если и тогда ничего не получится, приходите, и мы поговорим с глазу на глаз. Если вам не удастся перебороть отвращение, обратимся за помощью повыше.
Зал загомонил, но почти сразу же затих. Затем все пропели «Эйн Кеэлогейну»
[57]
, и я обнаружил — а ведь сколько лет прошло, — что все еще помню слова. Когда служба закончилась, Гроссбарт насел на меня:
— Повыше? Это как надо понимать, к генералу, что ли?
— Слышь, Шелли, — сказал Фишбейн, — к Богу, вот как надо это понимать. — Почесал щеку и посмотрел на Гальперна. — Ишь как высоко метит!
— Ша! — сказал Гроссбарт. — А вы как думаете, сержант?
— Не знаю, — сказал я. — Спросите лучше капеллана.
— Так и сделаю. Хочу попросить его поговорить со мной с глазу на глаз. И Мики попросит.
Гальперн покачал головой:
— Нет, нет, Шелдон.
— Твои права, Мики, должны соблюдаться, — сказал Гроссбарт. — Нельзя позволять помыкать собой.
— Да ладно, — сказал Гальперн. — Это больше маму беспокоит.
Гроссбарт перевел взгляд на меня:
— Вчера его вырвало. А все рагу. Сплошь свинина и вообще черт его знает, что они туда напихали.
— Я простудился, вот почему меня вырвало, — сказал Гальперн. Сбил ермолку на затылок, и она снова обратилась пилоткой.
— Ну а ты, Фишбейн, — спросил я. — Ты тоже ешь только кошерное?
Он вспыхнул:
— Не вполне. Но я не стану лезть на рожон. Желудок у меня здоровый, да и ем я мало.
Я не сводил с него глаз, и он как бы в подтверждение своих слов поднял руку: показал, что ремешок его часов затянут на последнюю дырочку.
— Но посещать службы для тебя важно? — спросил я.
— А то нет, сэр.
— Сержант.
— Дома, может, и не так уж важно, — Гроссбарт тут же встал между нами, — но вдали от дома — другой коленкор, это дает ощущение еврейства.
— Нам надо быть заодно, — сказал Фишбейн.
Я двинулся к двери; Гальперн, пропуская меня, попятился.
— Вот отчего в Германии так вышло, — Гроссбарт повысил голос, чтобы я слышал. — Оттого что евреи не были заодно. Позволили собой помыкать.
Я обернулся:
— Послушай, Гроссбарт. Не забывай: здесь армия, не летний лагерь.
Он улыбнулся:
— Ну и что?
Гальперн попытался смыться, но Гроссбарт схватил его за руку.
— Гроссбарт, сколько тебе лет? — спросил я.
— Девятнадцать.
— А тебе? — спросил я Фишбейна.
— Столько же. Мы даже в одном месяце родились.
— А ему сколько? — я указал на Гальперна: он все-таки ускользнул — стоял у двери.
— Восемнадцать. — Гроссбарт понизил голос. — Но он вроде как не может ни шнурки завязать, ни зубы почистить. Мне его жалко.
— А мне, Гроссбарт, жалко нас всех, — сказал я, — но чтобы тебе не вести себя по-человечески? Не стоит так уж из штанов выпрыгивать.
— Это как надо понимать?
— Зря ты меня все время сэром величаешь. Не стоит так уж из штанов выпрыгивать.
С тем и ушел. Миновал Гальперна, но он и не посмотрел на меня. Однако и за дверью меня настиг голос Гроссбарта.
— Мики, лебен
[58]
ты мой, вернись. Угостимся!
«Лебен». Так называла меня бабушка.
* * *
А неделю спустя как-то поутру, когда я корпел над бумагами, капитан Барретт призвал меня к себе в кабинет. На этот раз он натянул подшлемник так низко, что глаз совсем не было видно. Барретт — он говорил по телефону — прикрыл трубку рукой и спросил:
— Кто такой, чтоб ему, Гроссбарт?
— Третий взвод, капитан, — сказал я. — Проходит учебную подготовку.
— С чего бы вдруг такой хай из-за кормежки? Его мамаша позвонила одному, чтоб ему, конгрессмену, насчет кормежки. — Он отнял руку от трубки, подтянул подшлемник так, что стали видны нижние веки. — Да, сэр, — сказал он в трубку. — Да, сэр. Нет, нет, я на проводе, сэр. Я спрашиваю Маркса, вот он тут…
Барретт снова прикрыл рукой трубку и повернулся ко мне.
— Звонит Гарри-Легок-на-помине, — процедил он сквозь зубы. — Конгрессмен позвонил генералу Лайману, тот — полковнику Соусе, тот — майору, майор — мне. Им что — только бы спихнуть все на меня. В чем дело? — Он погрозил мне трубкой. — Я что, не кормлю солдат? Из-за чего весь сыр-бор?
— Сэр, к Гроссбарту нельзя подходить с обычными мерками. — На мои слова Барретт издевательски ответил понимающей улыбкой. Тогда я решил подойти к делу с другого бока. — Капитан, Гроссбарт — ортодоксальный иудаист, а иудаистам запрещено есть некоторые продукты.
— Он блюет, сказал конгрессмен. Стоит ему что съесть, говорит его мать, и он блюет!
— Он приучен соблюдать некоторые диетические правила, капитан.
— И чего ради его старуха звонит в Белый дом?
— Еврейские родители, сэр, больше склонны опекать детей. Я что хочу сказать: у евреев очень тесные семейные связи. И если парень уезжает из дому, его мать теряет покой. Наверное, парень ей что-то написал, ну а мать не так его поняла.
— Ох, и врезал бы я ему! — сказал капитан. — Война, чтоб ей, идет, а ему — ишь чего захотел — подавай что-то особенное!