— Эй, Оскар, — крикнул запыхавшийся пожарный. — Какого черта, ты что, в игры с нами играешь?
— Уии…Уии…
— Эй, Оскар…
Но Оззи, бешено размахивая руками, уже мчал к другому углу. Раввин Биндер чувствовал, что больше не выдержит: пожарные машины — и откуда они только взялись, надрывающий горло мальчишка — ведь он того и гляди убьется, сетка. Раввин рухнул на колени, силы его оставили и, сложив перед собой руки домиком, взмолился:
— Оскар, Оскар, ну уже хватит. Не прыгай, Оскар. Спустись, умоляю… Умоляю, не прыгай.
А чуть поодаль, из толпы послышался одинокий голос, одинокий мальчишеский голос — он прокричал парнишке на крыше одно-единственное слово:
— Прыгай!
Голос принадлежал Итци. Оззи тут же перестал размахивать руками.
— Ну же, Озз, прыгай! — Итци поломал свой луч звезды и дерзновенно, по наитию, но не штукаря, а приверженца отделился от толпы. — Прыгай, Озз, прыгай!
Не вставая с колен и не размыкая рук, раввин Биндер обернулся к Итци. Посмотрел на него и снова — видно было, что ему это нелегко, — на Оззи:
— ОСКАР, НЕ ПРЫГАЙ, НЕ НАДО! НЕ ПРЫГАЙ, УМОЛЯЮ, УМОЛЯЮ…
— Прыгай!
На этот раз голос подал не Итци, а один из лучей звезды. Когда к половине пятого, в назначенный раввином Биндером час, прибыла миссис Фридман, все малое, опрокинутое вверх тормашками небо внизу надрывалось, упрашивало Оззи прыгнуть, раввин же Биндер больше не уговаривал Оззи не прыгать, а рыдал навзрыд, уткнувшись в сомкнутые домиком руки.
* * *
Миссис Фридман — и это вполне объяснимо — не могла взять в толк, что делает ее сын на крыше. И потому спросила:
— Оззи, детка, что ты там делаешь? Что случилось?
Оззи перестал визжать и руками больше не размахивал, помавал плавно, как птицы при слабом ветре, но ничего ей не ответил. Вырисовываясь на фоне низкого, затянутого тучами, темнеющего неба Оззи — свет, угасая, теперь отстукивал время быстрее, точно на антирапиде, — еле-еле помавал руками и поглядывал на кургузую женскую фигурку, свою мать.
— Что ты там делаешь, Оззи? — Она повернулась к коленопреклоненному раввину Биндеру, надвинулась на него так, что от ее живота его отделяла лишь полоса сумрака, не толще папиросной бумаги. — Что там делает мой мальчик?
Раввин Биндер воззрился на нее, но язык отказал и ему. Двигались лишь сомкнутые домиком руки — подрагивали, как слабеющий пульс.
— Рабби, спустите его вниз! Он убьется! Спустите, у меня, кроме него, никого нет…
— Это не в моей власти, — сказал раввин Биндер. — Не в моей власти, — и он мотнул массивной головой на толпу мальчишек позади. — Все дело в них. Да послушайте вы их.
И тут миссис Фридман впервые посмотрела на мальчишек и услышала, что они кричат.
— Все это ради них. Меня он слушать не станет. Дело в них. — Раввин Биндер говорил как в трансе.
— Ради них?
— Да.
— Почему ради них?
— Они хотят, чтобы он…
Миссис Фридман воздела обе руки — можно подумать, она собралась дирижировать небесами.
— Он пошел на такое ради них! — И жестом древнее пирамид, древнее пророков и потопов, ударила себя руками по бокам. — Мученика я родила! Нет, вы только посмотрите! — Она задрала голову. Оззи по-прежнему плавно помавал руками. — Мученик на мою голову!
— Оскар, спустись, умоляю, — простенал раввин Биндер.
Голосом на удивление ровным миссис Фридман обратилась к мальчишке на крыше:
— Оззи, спустись, Оззи. И тебе это надо, детка, — быть мучеником?
Раввин Биндер вторил ей так, точно она литанию читала:
— И тебе это надо, детка, — быть мучеником? И тебе это надо?
— Давай-давай, Оззи, будь мучником! — кричал Итци. — Будь мучником, будь!
Мальчишки, подстрекая Оззи к мучничеству, что бы это ни означало, подхватили крик.
— Будь мучником, будь мучником!
* * *
Бог весть почему, когда ты на крыше, чем сильнее темнеет, тем хуже слышимость. Оззи понимал одно — обе группы хотят не того, что раньше, и хотят разного: приятели напористо и мелодично скандировали, чего хотят; мать же и раввин ровно, напевно выводили, чего не хотят. В голосе раввина, как и в материнском, уже не слышалось слез.
Сеть таращилась на Оззи гигантским незрячим глазом. Огромное, затянутое тучами небо пригнетало. Если смотреть на него снизу, оно походило на серую рифленую доску. Оззи поднял глаза к неотзывчивому небу, и тут до него дошло, с какой ни с чем не сообразной просьбой обращаются к нему приятели: они хотят, чтобы он прыгнул, расшибся; вот чего они хотят, вот отчего веселятся. А вот что уже и вовсе ни с чем не сообразно: раввин Биндер стоит на коленях и его бьет дрожь. Так что если и вопрошать себя, то не «Я ли это?», а «Мы ли это?.. Мы ли?».
Торчать на крыше оказалось делом нешуточным. Если он прыгнет, они что — уже не петь будут, а пустятся в пляс? Так или не так? Если он прыгнет, чему это положит конец? Больше всего Оззи хотелось бы просунуть руку в небеса, вытащить оттуда солнце, и чтобы оно все равно как монета — если ее подбросить — дало ответ: ПРЫГАТЬ или НЕ ПРЫГАТЬ.
Колени у Оззи подломились, подогнулись, словно готовились к прыжку. Руки — от плеч до кончиков пальцев — напряглись, отвердели, застыли. Он чувствовал себя так, точно каждый его член имел свой голос по вопросу убить ему себя или не убить и решал этот вопрос независимо от него.
И тут свет, отстукав свое время, неожиданно угас совсем, и тьма, точно кляп, заглушила и хор дружков, подначивающих его на одно, и напевы матери и раввина Биндера, умоляющих совсем о другом.
Оззи перестал подсчитывать голоса, и, пустив, как бывает, когда заговоришь неожиданно сам для себя, петуха, сказал:
— Мама?
— Да, Оскар.
— Мама, стань на колени так, как раввин Биндер.
— Оскар…
— Стань на колени, — сказал он, — не то я прыгну.
Оскар услышал всхлип, за ним шорох: поглядев туда, где стояла мать, он увидел лишь ее макушку и разметавшийся круг юбки. Она стояла на коленях обок раввина Биндера. Оззи снова заговорил:
— Пусть все станут на колени.
Толпа опустилась на колени — это он слышал.
Оззи посмотрел вокруг себя. Одну руку уставил на дверь синагоги.
— Пусть он станет на колени.
Судя по звуку — не колени стукнулись о землю, а захрустели кости, затрещала материя. Оззи слышал, как раввин Биндер охриплым шепотом сказал: «…иначе он убьется», — и, когда Оззи в следующий раз поглядел вниз, Яаков Блотник больше не висел на ручке двери, а впервые в жизни стоял на коленях, точно гой на молитве.