Между прочим, это я внес за нее залог. Когда составили протокол и ей разрешено было сделать один звонок, она позвонила нам, то есть Айре, но почему-то вызволять ее поехал я. Вез ее потом на машине в Бронкс, а по дороге слушал пьяный бред про богатую стерву, которой не удастся больше ею помыкать. Вернувшись домой, рассказал Айре. Я говорю: всю свою жизнь ты ждал классовых боев, так возрадуйся: началось! И знаешь где? У тебя в гостиной. Ты сам ей разрешил: иди, мол, грабь награбленное, пролетариату это сам Карл Маркс велел – она и пошла, выполнила все в точности.
Сообщив полиции насчет кражи, Эва немедленно накручивает диск, звонит Катрине. Катрина мчится к ней как угорелая, и, лишь только вечер затеплился синий, все содержимое Айриного письменного стола в руках Катрины и тут же – бац! – уже у Брайдена, а наутро в его колонке, а оттуда веером по первым полосам всех нью-йоркских газет. В кабинете Айры стоял письменный стол красного дерева, и в своей книге Эва клянется, что она собственноручно его взломала и нашла там письма О'Дея и военных времен дневники, где Айра записывал фамилии и личные номера, а позже фамилии и адреса всех марксистов, встречавшихся ему на военной службе. Патриотическая пресса подняла ее за это на щит и долго водила вокруг хороводы, но самый-то акт взлома, я думаю, Эве был не под силу, она, как всегда хвастает, актерствует, изображает из себя героиню-патриотку. Рисуется, одновременно прикрывая собой от позора Катрину ван Тассель-Грант, которая, конечно же, ради сохранения американской демократии, не колеблясь, взломала бы что угодно, но вот беда: ее муж как раз задумал выдвигаться в палату представителей.
И вот в рубрике «Гарантировано Грантом» прямо в факсимильной репродукции печатают подрывные размышления Айры – он их записывал в дневник, когда где-то, черт знает где, по слухам, якобы служил, якобы доблестным сержантом американской армии:
«Газеты, цензура и иже с ними исказили новости из Польши и этим вбивают клин между нами и Россией. Россия и была готова, и сейчас готова к компромиссу, однако это никак не отражается в нашей прессе. Черчилль прямо защищает установление в Польше реакционного режима», «Россия требует независимости всех колониальных народов. Остальные напирают всего лишь на самоуправление в протекторатах», «Британский кабинет распущен. Это хорошо. Теперь антироссийская политика Черчилля с его стремлением сохранить статус кво, может, никогда и не материализуется».
То-то и оно. То-то и оно. По тем временам это был динамит, до полусмерти напугавший спонсора и радиокомпанию; так что к концу недели и с «раскалившимся докрасна» Железным Рином, и с программой «Свободные и смелые» было покончено. Тех, чьи имена оказались в дневниках Айры, – еще человек тридцать – тоже повыкидывали с работы. Да и меня, со временем, тоже.
Вообще-то наш городской управляющий школами из-за одной моей профсоюзной активности задолго до начала свистопляски вокруг Айры воспринимал меня как своего личного врага номер один, так что педсовет школы, наверное, нашел бы способ навесить на меня ярлык коммуниста и уволить даже без всякой геройской помощи Эвы. Сие было всего лишь вопросом времени – Эва там или не Эва, Айру с его программой все равно утопили бы, поэтому не исключено, что не в ней дело, и не обязательно было ей какие-то бумажки передавать Катрине. И все же за тем, как она валила дичь для Грантов и со всеми потрохами сдавала Айру худшим его врагам, наблюдать было поучительно.
Тут я опять вдруг почувствовал себя восьмиклассником на уроке литературы: мистер Рингольд стоит, задом опершись на край учительского стола, одетый в бежевый костюм в клеточку, который он купил на Броуд-стрит, пустив на него часть дембельского пособия (тогда для возвращающихся военных устраивали специальные распродажи); костюмов у него было два: тот клетчатый и еще один, тоже купленный на такой же распродаже, – солидный, двубортный, из серого шерстяного трико. На ладони учитель держит мокрую тряпку, слегка ею поигрывает, готовый запустить в башку нерадивому ученику, чей ответ не лезет в рамки его представления о минимальном уровне внимательности на уроке; другой рукой он обычно с плеча рубит воздух, перечисляя пункты задания к следующему опросу.
– Это говорит о том, – продолжал Марри, – что, когда выносишь личную проблему на идеологическую арену, все личностное вытесняется и выбрасывается вон, а остается только то, что полезно для идеологии. В данном случае женщина и мужа, и свои семейные проблемы выкинула на потребу оголтелому антикоммунизму. Ее главной проблемой была несовместимость Сильфиды с Айрой. Совершенно типичный конфликт отчима и падчерицы, даже с учетом того, может быть, что он несколько обострен отношениями с дочерью самой Эвы Фрейм. Кем бы ни был Айра в отношении Эвы в остальном – хорошим мужем, плохим мужем, добрым человеком, грубым человеком, понимающим, глупым, верным, неверным, – это все относится к области человеческих трудностей и человеческих ошибок, супружеских отношений, в конце концов; это все следствие того, что брак не имеет ничего общего с тем, как он нам видится в мечтах, – и все это было вытеснено и выкинуто, а осталось лишь то, чему может найти применение идеология.
Потом жена, если спохватится (а спохватилась Эва? нет. – кто знает), может начать протестовать: «Ну что вы, что вы, все было не так. Вы не поняли. Он был не только тем, что вы говорите. Со мной он был другим, он вовсе не был тем, что вы говорите. Со мной он мог быть еще и таким, мог быть еще и этаким!» Задним числом доносчица вроде Эвы может осознать, что причудливо искаженное изображение мужа, которое она обнаруживает в прессе, порождается не только тем, что она о нем сказала, но и тем, о чем умолчала, – а умолчала ведь намеренно. Но теперь уже всё – дело сделано, поздно. Идеологическому чудищу уже некогда с ней возиться, она уже не нужна ему. «Таким? Этаким? – отзывается идеология. – Да на черта он нам нужен «такой» и «этакий»? На черта нам нужна эта ваша дочка? Она всего лишь очередной дряблый комок в бесформенной массе жизни. Ну-ка, с дороги ее, в сторону, в сторону. Нам от тебя нужно только то, что способствует победе праведного дела. Надо убить еще одного коммунистического дракона! Надо продемонстрировать еще один пример их вероломства!»
А насчет паники, охватившей Памелу…
Однако на часах было одиннадцать с минутами, и я напомнил Марри, чей вечерний монолог начинал, похоже, все больше проникаться пафосом педагогики, что ему утром на автобус, ехать в Нью-Йорк (как раз в тот день у него в колледже кончился курс обучения), так что, может, нам пора уже ехать – пока еще я довезу его до общежития в Афине…
– Я бы слушал и слушал, – сказал ему я, – но вам, наверное, надо поспать. Как рассказчик, вы по выносливости уже заткнули за пояс Шехерезаду. Шестой вечер напролет сидим!
– Со мной все в порядке, – ответил он.
– И вы совсем не устали? Кстати – не холодно?
– Нет-нет. Здесь у тебя очень хорошо. Вовсе не холодно. Тепло, чудесно. Сверчки свиристят, лягушки квакают, светляки как оглашенные носятся, а всласть поговорить у меня не было случая с тех пор, когда я руководил учительским профсоюзом. Смотри, какая луна. Прямо апельсин. Чтобы снимать шкурку с прошедших лет, лучшей декорации не придумаешь.