Айра умолк, не в силах говорить. Он и идти дальше был не в силах. Я каждый раз пугался, когда с ним такое происходило. Он знал об этом и поэтому успокоительно начинал помахивать рукой: мол, замри, подожди, сейчас у меня все пройдет.
Вещи, ему неприятные, он не мог обсуждать спокойно. Все его спокойствие исчезало, мужественная, благородная осанка изменялась чуть не до неузнаваемости, едва лишь речь заходила о чем-либо, связанном с человеческой деградацией, особенно когда это касалось страдания и унижения детей (видимо, из-за собственного разбитого вдребезги детства). Когда он сказал мне: «И кто, ты думаешь, там обитал?», я сразу понял кто – угадал по тому, как он вдруг задышал: «Хаххх… хаххх… хаххх…» Хватал ртом воздух, как умирающий. Когда волнение в нем улеглось настолько, чтобы продолжить прогулку, я спросил, как будто все еще не понимаю: «Кто, Айра? Кто?» – «Местные ребятишки. Они там жили. Рылись в мусоре в поисках пищи».
Когда после этого он опять умолк, нахлынувшая тревога лишила меня выдержки; боясь, что его опять охватит помрачение и он – не просто расстроенный воспоминанием, но словно раздавленный безмерным одиночеством, которое, казалось, внезапно отняло у него все силы, – никогда не найдет пути назад, к тому, чтобы быть храбрым, гневным героем, перед которым я преклонялся, я ощутил необходимость что-то сделать, хотя бы что-нибудь, и я попытался по крайней мере закончить за него мысль. Я сказал: «Понимаю. Это было ужасно».
Он похлопал меня по спине, и мы пошли дальше.
«Для меня – да, – наконец сказал он. – Для моих сослуживцев это значения не имело. Ни разу я не слышал, чтобы кто-нибудь что-нибудь по этому поводу сказал. Что-то не замечал я, чтобы кого-либо из моих соотечественников-американцев эта ситуация расстроила. А я прямо как пьяный ходил. Но поделать с этим ничего не мог. В армии ведь нет демократии. Врубаешься? И, размахивая руками, кинуться к вышестоящим начальникам я тоже не мог. А происходило это бог знает как долго. В этом вся гнусность мировой истории. Так люди и живут». После паузы он добавил с горечью: «Вернее, так людей заставляют жить!»
Иногда мы вместе отправлялись бродить по Ньюарку, и Айра специально показывал мне нееврейские районы, которых толком-то я и не знал, – Первый околоток, где он вырос среди бедняков-итальянцев; Даун-Нек, где жила ирландская и польская беднота, – причем Айра все время повторял, дескать, не важно, что ты мог о них слышать от старших, эти люди не просто гоим,
[16]
это «рабочий народ, такие же рабочие, как и в любом другом уголке страны, – трудолюбивые, бедные, бессильные что-либо изменить, – которые каждый Божий день выбиваются из сил ради того, чтобы жить приличной, достойной жизнью».
Ходили мы и по Третьему околотку Ньюарка, где улицы и дома старых иммигрантских еврейских трущоб теперь заселили негры. Айра заговаривал со всеми, кого видел: с мужчинами, женщинами, мальчишками и девчонками, спрашивал, чем они занимаются, как живут и как они насчет того, чтобы вдруг взять да изменить «эту дерьмовую систему со всей ее проклятой, идиотской жестокостью», систему, которая не дает им никакой надежды на равенство. Он садился на скамью у входа в негритянскую парикмахерскую на убогой Спрус-стрит (там, кстати, и Бельмонт-авеню в двух шагах, как раз за углом стоит доходный дом, где прошло детство моего отца) – усядется и говорит, обращаясь к группе мужчин, столпившихся на тротуаре: «Такой я человек – ну вечно лезу в чужие разговоры…» – и начинает рассуждать с ними о равенстве; в такие моменты он казался мне особенно похожим на долговязого Авраама Линкольна, знаменитого в Ньюарке Линкольна, отлитого из бронзы Гатцоном Борглумом и поставленного у подножия широченной лестницы, ведущей к зданию суда округа Эссекс. Линкольн там сидит на мраморной скамье и ободряюще машет рукой, при этом и тощее бородатое лицо, и вся его исполненная простоты и радушия поза говорят о том, какой он мудрый и серьезный, сколько в нем рассудительности, понимания и доброты. Именно там, у входа в парикмахерскую на Спрус-стрит, когда Айра в ответ на чью-то просьбу поделиться мнением в очередной раз возглашал, что «негр, конечно же, имеет право есть там, где, черт возьми, захочет, если в состоянии оплатить счет!» – я однажды осознал, что прежде никогда не то что не видел, а даже вообразить не мог, чтобы белый так запросто и по-приятельски общался с неграми.
«То, что принимают за строптивость и глупость негров… знаешь, что это на самом деле, Натан? Это защитная оболочка. Но как только они встречают человека, который свободен от расовых предрассудков… ты сам видишь, что тогда происходит, они в этой оболочке просто не нуждаются. Среди них, конечно, тоже психи водятся, так вы скажите мне, где их нет!»
Когда однажды Айра откопал в окрестностях парикмахерской какого-то очень древнего и очень желчного черного старца, которого хлебом не корми, а только дай лишний раз попенять окружающим, вызывая их на яростные споры по поводу скотства, изначально присущего роду человеческому – «Все дурное, что мы порицаем, развелось в миру не из-за какой-то там тирании, а из-за жадности, невежества, грубости и злобы человеческой. Самый злой тиран – это человек как таковой}.», – мы стали приходить туда вновь и вновь, и вокруг нас собирались люди, чтобы послушать, как Айра дискутирует с этим импозантным мятежником духа, которого остальные мужчины уважительно называли «мистер Прескотт» – он был всегда одет в приличный темный костюм, даже при галстуке; все наблюдали, как Айра обращает этого негра в свою веру – этакие дебаты Линкольна с Дугласом, в новой, причудливой форме.
«Вы по-прежнему убеждены, – вкрадчиво спрашивал Айра, – что рабочий класс так и будет питаться крошками со стола империалистов?» – «Именно так, сэр! Какой бы ни был у людей цвет кожи, в массе своей они всегда были и будут безмозглыми, бездеятельными, порочными и тупыми!» – «Что ж, я подумал над этим, мистер Прескотт, и пришел к выводу, что вы заблуждаетесь. Тот простой факт, что рабочему классу этих крошек для пропитания и усмирения недостаточно, показывает несостоятельность вашей теории. Вы, джентльмены, все тут страдаете недооценкой близости краха промышленного производства. Это правда, что в большинстве своем наши рабочие являются пособниками Трумэна с его планом Маршалла, но лишь до тех пор, пока уверены, что им будет обеспечена занятость. Но здесь имеется несостыковка: дело в том, что перекачивание валового национального продукта в военное имущество – как в самой Америке, так и во всех странах с послушными нам марионеточными режимами – приведет к обнищанию американских рабочих».
Даже перед лицом, по-видимому, выстраданной нелюбви мистера Прескотта к человечеству Айра старался привнести в дискуссию хоть какую-то разумность и надежду, посеять если не в мистере Прескотте, то в публике осознание того, что в жизни людей мыслимы перемены, и перемены эти можно вызвать совместными политическими действиями. Для меня это было, выражаясь словами Вордсворта, которыми он описывал дни Французской революции, «пареньем в небесах» – «Застать при жизни сей рассвет – уже блаженство, / Но быть при этом молодым – паренье в небесах!». Это надо же: мы тут стоим вдвоем, окруженные десятью или двенадцатью неграми, и можем ни о чем не беспокоиться, и они тоже могут ничего не опасаться; не мы их угнетатели, и не они наши враги; мы заодно, мы вместе ужасаемся тем отношениям угнетения и вражды, посредством которых организовано и управляется общество.