Даже на его похоронах, где, между прочим, и двадцати человек не набралось, Дорис встала и произнесла на эту тему речь – это она-то, так не любившая говорить публично. Она сказала, что он был коммунистом, одержимым любовью к жизни; пылкий коммунист, он при этом не создан был для жизни в тесных рамках партии; это-то как раз и привело его к падению и гибели. Он не был совершенен с коммунистической точки зрения – и слава богу. Не смог подавить в себе личность. Личностное рвалось из него, как ни пытался он изображать из себя бойца, сосредоточенного на единственной цели. Одно дело быть преданным своей партии, однако, будучи при этом таким, как он, попробуй удержи себя в узде! Он ничего не мог в себе подавить, ни одной стороны своей натуры. Айра все переживал сердцем, говорила Дорис, принимал полной мерой – все, в том числе и собственную противоречивость.
Что ж, может, и так, может, нет. Противоречивость – это уж конечно. Душевная открытость и коммунистическая скрытность. Семейная жизнь и партия. Желание иметь ребенка, стремление к собственной семье… – разве следовало члену партии, да такому амбициозному, как он, так вязнуть в этом желании иметь ребенка? Всякой противоречивости следует уметь положить предел. Должен ли парень с улицы жениться на женщине из богема} Должен ли тридцатилетний парень жениться на женщине, разменявшей пятый десяток, при том что у нее большой, вполне взрослый ребенок, который все еще живет с мамочкой? Точек несовпадения множество. Но с другой стороны, в этом был вызов. С Айрой было всегда так: чем больше все неправильно, тем больше желание преодолеть.
Я говорил ему: «Айра, ситуация с Пеннингтоном непреодолима. Единственный способ преодолеть ее – это совсем уйти». Я внушал ему более или менее то же самое, что О'Дей когда-то внушал насчет Доны. «Это не политика, это частная жизнь. Нельзя подходить к частной жизни с идеологическими мерками, с которыми ты подходишь ко внешнему миру. Тебе не изменить ее. Что есть, то есть; если тебе это несносно – уходи. Перед тобой женщина, которая, выйдя замуж за гомосексуалиста, двенадцать лет с ним прожила; все это время он к ней не приближался, но она до сих пор продолжает к нему тянуться, несмотря на то, что даже в присутствии дочери он ведет себя таким образом, который ей самой представляется безответственным и пагубным. Должно быть, она считает, что совсем не видеть отца для Сильфиды было бы еще более пагубно. Она загнала себя в угол, возможно, для нее просто нет правильного выхода из положения – ну так и бог с ним, не приставай к ней с этим, пусть все идет своим чередом».
Потом я спрашиваю: «Скажи мне, остальное-то все – тоже ни к черту? Есть еще такое, что тебе непременно хотелось бы изменить? Потому что если так – забудь. Тебе ничего изменить не удастся».
Но менять, менять все и вся – было целью его жизни. Смыслом жизни. Единственным жизненным стимулом. Мужчине это свойственно – все воспринимать как вызов свободе воли. Он непрестанно должен преодолевать. Менять, переделывать. Для него это было мерилом успешности бытия. Признаком активного существования в этом мире. Вообще все, на что он был нацелен, что хотел изменить, было именно в этом мире.
Но когда ты страстно хочешь чего-то, что вне твоей власти, непременно зайдешь в тупик, и тогда будь готов к тому, что тебя поставят на колени.
«Скажи мне, – спросил я как-то раз Айру, – вот если взять все нестерпимые вещи, выписать их в столбик, подвести черту и сложить, получится ли в сумме «Совершенно Нестерпимо»? Потому что если да, то даже пусть ты расписался с ней позавчера, пусть у вас все только начинается, тебе надо отступиться, уйти. Ибо в характере у тебя как раз обратное: ты делаешь ошибку и не отступаешься. Пытаешься все изменить, исправить, действуешь с бешеной страстью и яростью… – да что там, в нашей семье не один ты такой. Это-то меня и беспокоит».
К тому времени он уже успел рассказать мне о третьем замужестве Эвы – про мужа, который у нее после Пеннингтона был, Фридман его фамилия, а я говорю ему: «Похоже, у нее с мужьями прямо несчастье за несчастьем. А ты, стало быть, что – собрался стать исключением? Порвать цепь невезения? Великий Освободитель
[15]
в эфире и дома? Поэтому ты так ее и добивался? Хочешь доказать ей, что как мужчина ты больше и лучше великого короля Голливуда? Или ты ей доказываешь, что еврей не обязательно корыстный капиталист вроде Фридмана, что он может, как ты, быть этакой машиной справедливости?»
К тому времени сподобились мы с Дорис у них побывать. Присутствовали на званом обеде. Видели семейку Пеннингтон-Фрейм в действии, так что я ему и это припомнил. Все выложил. «Эта ее дочь, Айра, – бомба замедленного действия. Кругом обиженная, строптивая, злая – таким людям только и надо, что себя показать, до остального им дела нет. Это волевая натура, привыкшая получать все, что захочет, а ты, Айра Рингольд, стоишь ей поперек дороги. Конечно, у тебя тоже сильная воля, ты больше и старше, и ты мужчина. Но тебе проявить силу воли не удастся. В том, что касается дочери, у тебя нет никакого морального превосходства, причем именно потому, что ты больше, старше и мужчина. И для такого доки по части морального превосходства, как ты, это станет причиной поражения. В твоем лице эта дочь столкнется с понятием, которому ее даже не начинала учить мать: вкратце оно описывается словом нельзя. Ты для нее просто помеха в два метра ростом, угроза для ее тиранической власти над мамой-кинозвездой».
В выражениях я не стеснялся. В те времена я сам был резким парнем. Когда кто-то вел себя нелепо, это выводило меня из себя, особенно если этот «кто-то» был моим братом. Случалось, я бывал горяч не в меру, но это был не такой случай. В тот вечер, что мы ходили к ним обедать, я все понял, понял с первого взгляда, прямо с порога. Подумал, господи, ведь это самоочевидно, но Айра возмутился: «Откуда ты все знаешь? И что ты вообще можешь знать? Это что – потому что ты такой умный или потому что я такой дурак?» – «Айра, – втолковывал я ему, – в этом доме живет семья, и состоит она из двух человек – не из трех, а только из двух, и эти двое ни с кем никаких нормальных контактов не имеют, кроме как друг с дружкой. Причем семья, живущая в этом доме, никак не отыщет себе правильной шкалы ценностей по поводу чего бы то ни было. В этом доме мать подвергается эмоциональному шантажу со стороны дочери. Ничто в этом доме так не бросается в глаза, как полная перевернутость власти. У Сильфиды не то что скипетр, у нее прямо хлыст в руках. Яснее ясного, что дочь таит на мать смертельную обиду. Яснее ясного, что у нее это с тех пор, как мать совершила некое страшное, непростительное прегрешение. Яснее ясного, что чувства в них перехлестывают, и они даже не пытаются их сдерживать. Оказаться между ними – вот уж врагу бы не пожелал! Никогда там не будет ничего похожего на приличное, скромное согласие между такой запуганной матерью и таким зарвавшимся, судорожно вцепившимся в сиську взрослым младенцем.
Айра, отношения между матерью и дочерью или матерью и сыном не так уж и сложны. У меня тоже есть дочь, – увещевал его я, – насчет дочерей я спец. Одно дело – не расставаться с дочерью, потому что ты без ума от нее, потому что любишь; и совсем другое, когда с ней не расстаешься, потому что боишься ее. Айра, злость дочери на мать за то, что та вновь вышла замуж, обрекает твою семью на гибель в зародыше. «Каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Я тебе сейчас просто описываю, как именно эта семья несчастлива».