— К чему подготовить? Ну хватит говорить о достоинствах английского романа, и хватит обсуждать Марию. К чему это я не готов? Кого мне следует остерегаться?
— Нашей матери. Вы сделаете ужасную ошибку, если будете препятствовать крещению младенца, когда он появится на свет.
Пока мы ехали домой на такси, я решил, что не буду спрашивать Марию, знает ли она про неприязнь Сары по отношению к ней и про то, как глубоко ее сестра ненавидит меня; я не стал обсуждать с ней намерения ее матери крестить нашего будущего ребенка, хотя это было правдой. Я был слишком потрясен этой новостью, но, поскольку мы с Марией направлялись в ее любимый ресторан, чтобы отпраздновать двадцать восьмой день рождения моей жены, я не хотел упоминать о том потоке оскорблений, прозвучавших как гимн ненависти, который обрушила на меня Сара, — если бы я хоть раз упомянул об этом, праздник был бы испорчен. Меня всегда изумляли сплетни об отношениях Марии и Сары, но в конце концов я перестал удивляться тому, что сестры отдалились друг от друга и теперь не были так близки, как в детстве. Как-то раз Мария упомянула, что у Сары проблемы с психикой, но только мельком, описывая ее трехмесячный брак с потомком англо-ирландского аристократа, — она в тот момент не собиралась рассказывать мне ни о чувствах сестры по отношению к ней, ни о бучанистских взглядах на людей вроде меня. Естественно, Мария никогда не отзывалась о своей матери как об «ужасной антисемитке», хотя я подозревал, что следы антисемитизма подспудно скрываются в глубоких слоях социального снобизма, поскольку в воздухе поместья «Падубы» постоянно ощущалось присутствие пронизывающей всё и вся ксенофобии. Я не понимал другой вещи: был ли образ христианской купели со святой водой красивым финалом мерзкой шутки, веселым гаерством, которое, как предполагала Сара, не могло не разозлить богатенького стареющего еврея, или же крещение младенца Цукерманов, каким бы абсурдным оно ни казалось, превратится в серьезную проблему, где нам придется отстаивать свои права в борьбе с матерью Марии? Что, если, оказывая сопротивление своей матери, которая за всю свою жизнь не отступилась ни разу, слабохарактерная дочь послушно сдастся на милость победителя? Что, если Мария уступит без боя, позволив осуществить не только символическое, но и реальное похищение ребенка? Что, если эта стратегия направлена на аннулирование ее брака с инородцем?
Только тогда я начал понимать, каким наивным я был, не предчувствуя подобного развития событий; я глубоко задумался, понимая, что это я сам, а вовсе не Мария, по-детски уходил от «решения сложных проблем». Я понял, что намеренно старался казаться слепым, не считаясь с идеями, которые она, получив воспитание в среде сельских джентри, впитала с молоком матери; я также не смог правильно оценить явные намеки ее семейства на беспрецедентный вызов, который Мария бросила всему английскому обществу, вернувшись в Англию после развода с молодым, обладающим хорошими связями первым секретарем миссии Великобритании в ООН и выйдя замуж за меня, олицетворение мавра, душащего свою Дездемону. Еще более неприятным, чем безобразное выступление Сары, было понимание того, что я обманывал самого себя, отдавшись на волю собственным фантазиям. До сих пор я жил как во сне, в котором я, легкомысленный конспиратор, соткал воздушный замок из нитей «милых» различий между нами, который похоронил нас под собой, приобретя социальный окрас. В самом деле, что это все такое — жить на реке? Лебеди, туманы, приливная волна, мягко бьющаяся в стену, окружающую сад… Как эта идиллия может быть реальной жизнью? Насколько горьким и болезненным может быть этот конфликт? Мне внезапно показалось, будто все эти месяцы двое рационально мыслящих, упрямых реалистов, превратившись в безумных романтиков, пытались перехитрить самих себя, чтобы найти выход из весьма запутанной ситуации.
Когда я жил в Нью-Йорке, я был настолько одержим жаждой омоложения, что упустил из виду этот вопрос, не задумавшись о последствиях ни на минуту. Как писатель, я исследовал до конца свое прошлое, исчерпал до дна все свои знания и личные воспоминания; теперь я был не в состоянии найти в себе силы, чтобы приступить к новой работе и снова встать на крыло, как птенец, вылетающий из гнезда. В конце концов, я устал от клеветы и клеветников, ощущая такую опустошенность, какую чувствуют, разлюбив кого-то. Я устал от старых душевных переживаний, мне прискучили старые проблемы, и тогда я хотел только одного — порвать со старыми привычками, которые приковывали меня к моему письменному столу, что подразумевало трех жен, разбавлявших мое уединение, а также многолетнее заключение в скорлупе, где я занимался самоедством. Я хотел услышать новый голос, создать новую связь, где мой новый, оригинальный партнер вдохнул бы в меня новую жизнь; я хотел порвать с прошлым и принять на себя новый груз ответственности, который никак не был бы связан с творчеством писателя и с его непосильной ношей — поисками самого себя. Я хотел быть с Марией, и я хотел ребенка, но я плохо продумал этот вопрос, хотя имел твердое намерение осуществить свой замысел; размышления над этой проблемой стали еще одной постоянной привычкой, из-за которой я более не испытывал ностальгических чувств. Какая женщина подходила мне больше, чем та, что заявляла, будто совершенно не подходит мне? И поскольку в то время я целиком и полностью не устраивал сам себя, для меня ipso facto
[129]
мы были идеальной парой.
Наверное, на пятом месяце беременности игра гормонов что-то сделала с кожей Марии, потому что теперь ее лицо излучало необыкновенное сияние. Для нее наступил великий период ее жизни. Ребенок у нее в животе еще не начал толкаться; первые месяцы, когда к горлу подступает тошнота, остались позади, а последняя стадия, когда женщина чувствует себя огромной и неповоротливой, еще не началась, — по словам Марии, в тот момент она ощущала лишь свою особенность, поскольку все холили, лелеяли и защищали ее. Поверх платья она надевала длинную черную шерстяную накидку с капюшоном, на кончике которого болталась кисточка; эта пелерина была мягкой и теплой, и я мог взять ее за руку, когда Мария просовывала пальцы в боковую прорезь. Мария носила темно-зеленое струящееся шелковое платье с глубоким круглым вырезом и длинными рукавами, плотно облегающими запястья. Наряд ее мне казался пределом мечтаний: простой, сексуальный и безупречный.
Мы устроились рядышком на краю плюшевой банкетки, лицом к обитому деревянными панелями ресторанному залу. Было уже начало девятого, и, как всегда по вечерам, за большинством столиков сидели посетители. Пока я заказывал шампанское, Мария порылась в сумочке и нашла несколько фотографий дома, сделанных полароидом, — до сих пор мне не представилось возможности подробно рассмотреть снимки, а Мария хотела показать мне массу различных вещей. Тем временем я вынул из кармана удлиненную черную бархатную коробочку. Внутри футляра лежал браслет, который я приобрел для нее неделю назад неподалеку от Бонд-стрит, в лавочке, специализирующейся на продаже викторианских и георгианских драгоценностей, которые Мария так любила носить. «Это легкая, изящная вещица, но хрупким это изделие не назовешь. Прекрасно будет смотреться на тонком женском запястье».
Браслет напомнил мне о наручниках, да и от стоимости этого сокровища просто захватывало дух, но все же я взял его. Вместо него я мог бы приобрести десять украшений. Могу поклясться — это был кульминационный момент для нас обоих. Вопрос о том, называлось ли это «реальной жизнью», оставался открытым.