Ему не нужно было закрывать свой кабинет. Ему следовало остаться в Нью-Джерси, где его ждали пациенты, и уйти с работы тогда, когда он сочтет нужным, чтобы дать волю своим чувствам: похороны были не тем местом, где можно было оценить, что они с Натаном утратили навек.
Бородач и не подумал представиться, и Генри приходилось лишь догадываться, кто это такой.
— Знаете что, — сказал он Генри, — своей смертью он сделал то, чего никогда не мог сделать при жизни. Он облегчил им трудную задачу. Просто зашел туда — и умер. Его смерть вселяет в нас всех надежду. Это не то что умереть от рака. Если у тебя рак, болезнь может продолжаться целую вечность. Она изматывает, требуя огромного терпения. После первой волны, начальных признаков болезни, когда все толпятся вокруг, принося горячие пирожки с кофе и кастрюльки с едой, они долго не умирают, они цепляются за жизнь, — обычно это продолжается около полугода, иногда целый год. А Цукерман поступил иначе. Никакого умирания, никакого разложения — просто смерть. Все очень хорошо продумано. Похоже на спектакль. А вы были с ним знакомы?
«Он прекрасно знает, кто я такой, — подумал Генри, — он видит, как мы похожи друг на друга. Все это настоящий спектакль. Он понимает, кто я, и видит, что я не испытываю никаких чувств. А что еще это может означать?»
— Нет, — ответил Генри, — я не был знаком с ним.
— Значит, вы один из его поклонников.
— Наверно, так.
— А этот редактор, лишившийся автора? Он напоминает мне избалованного ребенка, только теперь он не купается в деньгах; его окружают интеллектуалы. Он единственный человек в мире, который решился публично прочесть свою речь, думая, что это некролог. Это был вовсе не некролог, скорее критическая статья, рецензия. Знаете, о чем он действительно думал, получив известие о смерти Натана? «Закатилась моя звезда». Для него это конец карьеры. Может, это еще не катастрофа, но для молодого редактора, который шел в гору, который вознес до небес новую стилистику писателя, это настоящее горе, — действительно, «закатилась его звезда». А какая книга писателя вам нравится больше всего?
Генри услышал свой голос:
— «Карновски».
— Надеюсь, не тот «Карновски», из которого выбросили все одиозное в этой рецензии? Это месть редактора: показать автора таким, каким он никогда не был.
Генри стоял там, на углу, думая, что все это дурной сон, смерть Натана — сон, его приезд в Нью-Йорк на похороны — тоже сон, и он не понимал, почему в некрологе до небес превозносили то, что послужило причиной разрыва между ним и его братом, почему он внезапно онемел и не смог сказать ни слова над гробом, почему бывшая жена Натана была охвачена большим горем, чем он, и почему она молча осудила Кэрол за отсутствие на похоронах? Все это явилось ему в кошмарном сне. Он чувствовал обиду, нанесенную ему всеми вокруг; человек может быть самим собой, только если он выбирает самую крайнюю степень одиночества как форму жизни, — люди, подобные этим, внезапно материализуются, но остаются такими же непонятными, как силы природы.
— Уничтожение личности Цукермана завершено, — проговорил бородатый. — Чистая, благородная смерть, фарс вместо некролога и никакой обрядовости — все исключительно по гражданскому церемониалу, не имеющему никакого отношения к еврейским традициям захоронения. Никто не заплакал над могилой, ни один не почувствовал раскаяния или угрызений совести, когда опускали гроб, — нет, наоборот, никому даже не было позволено сопровождать тело покойного. Сожгите его. Никакого тела у него нет. Любитель гротеска с буйным нравом — но без тела. Все осталось в прошлом, все стерильно и глупо. Смерть от рака ужасна. Я ожидал, что его ждет именно эта участь. А вы не ждали этого? Где болезненность и суета вокруг? Где замешательство и стыд? Стыд — это то, что всегда определяло творчество этого парня. Перед вами писатель, который всегда взламывал все табу, трепал языком направо и налево безо всякого стеснения, нарочно выходя за все рамки приличий, — а теперь его хоронят с такой помпой, будто он большая шишка вроде Нила Саймона
[107]
, «саймонизируют» нашего грязного, подлого, болезненно страдающего Цука! Нечистая совесть Гегеля под личиной сентиментальности и любви! Этот вечно неудовлетворенный, подозрительный, постоянно рвущийся в драку романист, чье эго доходит до крайностей, вдруг преображается и предстает перед всеми в приятном обличье смерти, и чувствительная полиция, обученная грамоте полиция устраивает ему пышные похороны со всей этой дремучей чушью и хреновым мифотворчеством! Говна пирога! Единственным способом устроить ему достойные похороны было бы пригласить тех, кто когда-либо был знаком с этим человеком, и подождать, пока не разразится скандал: пусть кто-нибудь явится как гром среди ясного неба и скажет наконец правду. А все остальное — манерничанье за обеденным столом. Я никак не могу пережить это. Ему ведь даже не суждено гнить в земле — хотя этот парень создан для этого. Эта коварная, отрицающая духовное возрождение литературная прогулка, вносящая элемент раздражительности в еврейскую кровь, приносит людям чувство неловкости и вызывает злость, когда они с помощью зеркала заглядывают ему в задний проход, что вызывает презрение у многих умных людей, недовольных всевозможными лобби, и тогда они обеляют его: очищают от грязи, избавляют от вшей — и внезапно он становится Абе Линкольном
[108]
и Хаимом Вейцманом
[109]
в одном лице!
Неужели он хотел именно этого: чрезмерной кошерности, отсутствия зловония? Лучше бы он умер от рака. Все бы получили удовольствие. Экстравагантность катастрофы, смерть тела весом в семьдесят восемь фунтов, когда вытащены все клапаны. Остался сгусток боли и вой, мечта об игле и в то же время просьба к медсестре сжалиться над ним и из доброты сердечной потрогать его детородный орган, — пусть это будет последним ударом по невинной жертве. Однако вместо этого его восставший и капающий член внезапно повисает как тряпка. В этом все его достоинство. Большой человек. Все эти великие писатели — фальшивка. Они хотят отобразить все, что видят. Они безумно агрессивны: они срут на каждой странице, стреляют на каждой странице, показывают, как они пердят на каждой странице, и за это они ждут медалей. Сплошное бесстыдство. Тебе должно это нравиться.
Что хочет мне сказать этот человек? Ты умный читатель, и я согласен с тобой? Я тоже должен считать, что ему лучше было бы умереть от рака? Генри абсолютно ничего не сказал в ответ.
— Вы — его брат! — прошептал бородатый, прикрывая рот рукой.
— Нет, вы ошиблись.
— Вы точно его брат, вы — Генри!
— Иди на хуй! — бросил ему Генри, пригрозив кулаком, и быстро соскочил с тротуара на мостовую, где его едва не сбил грузовик.