Доставив меня в гостиницу, Шуки извинился: он не может задержаться, чтобы пообедать вместе со мной, так как ему не хотелось оставлять жену в одиночестве, а она в данный момент не склонна к общению с посторонними людьми. В ее жизни наступила черная полоса. Их восемнадцатилетний сын, как выяснилось в ходе музыкального конкурса, в котором он принимал участие, оказался одним из самых блистательных юных музыкантов в стране; но теперь его на три года призвали в армию, в результате чего он не сможет регулярно практиковаться, или же у него вообще не будет возможности подойти к инструменту. Даниэль Баренбойм
[41]
слышал его выступление и предложил свою помощь в организации стажировки в Америке, но мальчик и слышать ничего не хочет: он решил, что не может оставить свою страну во имя личных амбиций, пока его друзья служат в армии, выполняя свой долг. Поскольку он прошел основной курс подготовки, он может получить разрешение практиковаться в игре на фортепьяно несколько раз в неделю, но Шуки сомневается, что это когда-нибудь произойдет.
— Может, он больше не нуждается в нашем одобрении, может, он хочет заслужить похвалу от них. Мати упрямится только в кругу семьи. Там он ведет себя иначе. Если ему прикажут пойти и взорвать танк в часы, отведенные для занятий, он не вынет записку из кармана и не скажет: «А Даниэль Баренбойм считает, что вместо этого я должен играть на фортепьяно».
— Твоя жена хочет, чтобы он учился в Америке?
— Она говорит ему, что он несет ответственность перед музыкой, а не перед дурацкой пехотой. А он своим приятным баритоном отвечает: «Израиль дал мне так много! Я так хорошо жил здесь все это время! Теперь я должен выполнить свой долг». И это сводит ее с ума. Я пытаюсь вмешаться, но от моих слов нет никакого толку: я так же беспомощен, как чей-то папаша в одной из твоих книг. Я даже вспоминал тебя во время одной из таких ссор. Я думал: нужны ли были все эти неимоверные усилия для создания еврейского государства, где люди могли бы стряхнуть с себя вековую память о гетто, если я стал всего лишь никчемным папашей из романа Натана Цукермана, настоящим местечковым еврейским папашей, который только и умеет, что обцеловывать своих детишек либо орать на них? Еще один бессильный еврейский папаша, против которого, тем не менее, его несчастный сын затевает свой идиотский бунт.
— Прощай, Шуки, — сказал я, пожимая ему руку.
— Прощай, Натан. И не забудь навестить меня еще через два десятка лет. Я уверен: если Бегин все еще будет у власти, я смогу сообщить тебе очередные хорошие новости.
После того как Шуки отбыл домой, я решил не оставаться в Тель-Авиве на вечер, а позвонить с телефона на стойке регистрации прямо в Иерусалим, чтобы там заказать себе номер на ночь.
Оттуда я смету связаться с Генри и пригласить его пообедать вместе со мной. Если Шуки не преувеличивает и Липман действительно окажется в точности таким шлейгером, как он описывает, тогда вполне вероятно, что Генри, став его учеником, попался к нему в плен; что-то вроде этого, наверно, имела в виду Кэрол, подчеркнув, что иметь дело с мужем, уроженцем американского предместья, который возомнил себя новоявленным евреем, — это все равно что воспитывать дитя, решившее стать мунитом
[42]
.
Как ей дальше жить, спрашивала она, как начать бракоразводный процесс, если ее муж окончательно свихнулся? Когда Кэрол позвонила мне в Лондон, она сама, по ее собственным словам, была уже на грани безумия. Но, кроме меня, ей не к кому было обратиться.
— Я не хочу, чтобы ты думал, будто я так же безумна, как он. Я не хочу торопить события. Сейчас мы настолько далеки друг от друга — мы не могли бы быть дальше, если б он умер во время операции. Если он бросил меня, и детей, и работу, и все остальное, я не буду сидеть и ждать, как идиотка, пока он придет в чувство. Я буду действовать. Но пока я парализована: в голове не укладывается, что с ним произошло. Вообще ничего не понимаю. А ты понимаешь? Ты знаешь его всю свою жизнь, братья, наверно, должны лучше понимать друг друга, чем остальные.
— По своему опыту я тебе скажу, что они представляются друг другу не такими, каковы они есть на самом деле, — картинка выглядит искаженной, как через призму.
— Натан, он не может оттолкнуть тебя, как отталкивает меня. Прежде чем я что-нибудь предприму и решу порвать отношения, я должна знать, совсем ли он съехал с катушек.
Я подумал, что мне тоже следует это знать. Связь с Генри у нас почти прервалась, не осталось ничего, кроме поверхностных, ни к чему не обязывающих контактов, и какая бы рябь ни проходила по этой невозмутимой глади, после долгих лет отчуждения я понимал, что звонок Кэрол всколыхнул во мне чувство ответственности за младшего брата — не за того Генри, чьих поступков я не одобрял и с кем мы постоянно обменивались колкостями, а за того маленького мальчика во фланелевой пижамке, который бродил во сне по ночам, когда ему случалось перевозбудиться от чего-либо.
Нельзя сказать, чтобы меня подгонял мой сыновний долг. Мне самому было ужасно интересно, почему с моим братом произошли такие разительные, стремительные перемены, которые не поддаются пониманию писателей, если только при описании они не совершают профессиональной ошибки, то есть не наводят никаких справок и не добывают нужных для себя сведений. Генри больше не жил реальной жизнью в самом прозаическом понимании этого слова, и я хотел его спросить, решился ли он на перемены в здравом уме и трезвой памяти или же, как предполагала Кэрол, действительно «съехал с катушек». А может, в его побеге было больше гениальности, чем безумия? Каким бы беспрецедентным ни был этот побег, если покопаться в анналах удушающей семейной жизни, был бы он окончательным и бесповоротным или все можно было бы вернуть назад, если бы Генри бежал со своей соблазнительной пациенткой? У меня не было сомнений в том, что сценарий бунтарского побега, который он разработал десять лет тому назад, едва ли отличался оригинальностью по сравнению с нынешним.
В течение получаса я уладил дела со счетами в гостинице и, положив сумку на сиденье такси, уже ехал в Иерусалим, удаляясь все дальше от моря. Промышленные районы в предместье Тель-Авива были скрыты вечерней зимней дымкой, когда мы выехали на прямой отрезок шоссе и покатили мимо апельсиновых рощ к иерусалимским холмам. Оказавшись в номере гостиницы, я сразу же позвонил в Агор. Женщина, ответившая мне, сначала утверждала, будто не знает никакого Генри Цукермана, живущего в Агоре.
— Американец, — громко и внятно повторил я, — американец. Стоматолог из Нью-Джерси. — Тут она куда-то пропала, и я не понял, что там происходит.