— Папочка, я ничего не понимаю.
— Потому-то у нас дома нечего есть, — сказал отец. — Она заняла денег у мистера Файна, чтобы купить кое-что, и теперь каждую неделю он, конечно, приходит за деньгами и, конечно, она отдает ему большую часть того, что я заработал. Все эти крысы, темные подворотни, все то время, пока Боб рылся во всяких отбросах, все те дни, что нам пришлось выносить этот ужасный голод, все это ради… часов.
— Часов?
— Часов.
— Но дома нет новых часов, — сказала я. — Ведь правда же, пап?
— Не знаю. Так мне сказал мистер Файн. Часы-то не он ей продал. Он торгует только морковкой и капустой. Но она ему однажды показывала часы, когда нас с тобой не было дома. Очень красивые часы, он говорит. Сделаны в Нью-Йорке. С торонтским боем.
— Что это такое? — спросила я.
Едва я спросила это, как у отца за спиной открылась дверь и вошла мать. В руках она держала квадратный фарфоровый предмет с элегантным циферблатом, вокруг которого кто-то — несомненно, в Нью-Йорке — нарисовал маленькие цветочки.
— Я их не завожу, — произнесла она тихонько, отважным детским голоском, — потому что боюсь.
Отец встал со стула.
— Где ты купила их, Сисси? Где ты такое купила?
— В «Грэйс оф зе Уир».
— У «Грэйс оф зе Уир»? — с изумлением переспросил он. — Я в этом магазине и не был ни разу. Я бы и зайти туда побоялся, чтобы с меня за вход плату не содрали.
Мать не двигалась с места, съежившись от горя.
— Это «Ансония»,
[15]
— сказала она. — Их сделали в Нью-Йорке.
— Давай вернем их в магазин, а, Сисси? — попросил отец. — Отнесем их в «Грейс» и тогда решим, что делать. Мы не можем и дальше платить Файну. Тебе за них, конечно, не дадут, сколько ты заплатила, но, может, дадут хотя бы что-то — тогда бы мы могли вернуть долг мистеру Файну. Уж я бы с ним как-нибудь договорился.
— А я ни разу не слышала, как они тикают и звенят, — сказала мать.
— Ну так поверни ключ, пусть потикают. А потом и час прозвонят.
— Не могу, — сказала мать. — Тогда они их найдут. Услышат звук — и найдут.
— Кто найдет, Сисси? Мы найдем? Да мы уже, по-моему, нашли все, что можно.
— Нет-нет, — сказала мать, — крысы. Крысы их найдут.
Мать подняла на него глаза — во взгляде у нее вдруг вспыхнул какой-то жутковатый огонек, как у заговорщицы.
— А давайте-ка их лучше разобьем! — сказала она.
— Нет! — сказал отец со всем отчаянием, на какое только был способен.
— Нет-нет, так будет лучше! Расколотить их! Расколотить весь Саутгемптон! И Слайго! И вас! Вот я сейчас как подниму их, Джо, да как грохну об пол — вот так! — тут мать и впрямь подняла часы и действительно швырнула их на тонкий и влажный пласт бетона, служивший у нас полом. — Вот так вот — и ничего больше не болит, никто никому не должен, никто ничего не терял!
Часы разлетелись по полу фарфоровыми осколками, закрутилась какая-то шестеренка, и тут в первый и в последний раз в нашем доме раздался торонтский бой часов из «Ансонии».
* * *
Сейчас мне придется написать, что вскоре после этого — почти сразу — отца нашли мертвым.
И по сей день я не знаю, что же его убило, и задаюсь этим вопросом вот уже более восьмидесяти лет. Я все разматывала нить перед вами, и куда она меня теперь привела? Все факты я вам выложила.
Правда ведь, что история с часами — не такое уж большое дело, чтоб убить человека?
Правда ведь, что та темная история с мальчиками все же была не настолько темной, чтобы навсегда повергнуть отца во тьму?
Да и девочки — да, тоже было темное дело, хотя падали они очень ярко.
Все это выпало отцу, потому что такая была у него судьба. Он был обычным человеком, и что угодно — часы или сердце — могло стать для него последней соломинкой.
На соседней улице, в заброшенном доме, где он тоже выводил крыс — вот где он и повесился.
Ох, ох, ох, ох, ох, ох, ох, ох, ох, ох, о-о-о-ох!
Знаете ли вы, какое это горе? Надеюсь, что нет. Такое горе не стареет, не исчезает со временем, как это случается с другими человеческими бедами и делами. Это горе, оно всегда там, раскачивается себе потихоньку в заброшенном доме — мой отец, мой отец.
Я плачу по нему.
Глава девятая
Наверное, мне придется упомянуть еще пару неприятностей, которые выпали на долю моего отца после смерти, когда он уже был просто огромным пирогом из крови и прошлого. Так можно — любить кого-то больше себя самого и при этом, будучи еще ребенком или почти женщиной, думать такое, когда твоего отца приносят домой, чтобы справить по нему неизбежные поминки… Мы, правда, не думали, что кто-то станет о нем справляться.
Его мотоцикл выкатил во двор наш сосед, плотник мистер Пайн, человек с холодным взглядом, который, однако же, сразу бросился нам помогать. Мне, наверное, не нужно даже говорить, что обратно мотоцикл так и не внесли, и уж ему пришлось справляться на улице самому.
На его место поставили длинный дешевый гроб, откуда торчал огромный отцовский нос. Из-за того, что он повесился, люди из похоронной конторы Сильвестра покрыли ему лицо толстым слоем белого грима — будто циферблат.
И тут на улице собралась целая толпа, и хотя мы могли выставить на стол лишь чай и ни капли виски, я поразилась тому, как все веселились и как явно сожалели о смерти отца. Пришел пресвитерианский священник мистер Эллис, и отец Гонт пришел тоже, и они, как и положено предполагаемым врагам или соперникам, обменялись парой колких фраз. Под утро наконец все разошлись, и мы с матерью уснули — или я уснула. Я рыдала, рыдала и потом все же уснула. Но такое горе — горе горькое.
Позже утром, когда я спустилась с чердака, где стояла моя узкая кровать, горе переменилось. Я подошла к отцу и сначала никак не могла понять, что я вижу. Что-то было не так с его глазами. Я как следует пригляделась.
Кто-то воткнул в каждый его глаз по маленькой черной стрелке. Острые их концы указывали в потолок. Я сразу их узнала. Это были черные металлические стрелки из часов моей матери.
Я вытащила их, как шипы, как пчелиные жала. Колючка к ведьме цепляется, а жало — к любви, как говорится в старой деревенской поговорке. Эти стрелки не были знаками любви. И что это вообще были за знаки, я не знаю. Таковы были последние страдания моего отца.
Его похоронили на маленьком пресвитерианском кладбище, при огромном скоплении «друзей» — друзей, о которых я никогда не слышала. Те, для кого он изводил крыс или еще раньше хоронил людей.
Или те, кто ценил его за человеческую душу, которую он являл миру. Те, кому он нравился. Многих я и по именам не знала. Церемонию, конечно же, провел пресвитерианский священник, но отец Гонт стоял рядом со мной, как будто бы тоже был другом, и рассказал мне про нескольких человек, словно бы мне это было нужно.