Какое-то время он ковырялся с ловушками, я стояла рядом, а ночной ветер изредка постанывал, когда слишком близко подкрадывался к домам. Отец окунал каждую крысу в парафин, перед тем как бросить ее в костер, который он разжег прямо посреди двора, использовав для этого старые вонючие доски и прочие деревяшки, которые отыскал в одном из сараев.
Этот способ избавления от крыс он придумал сам, вычитав что-то похожее в своем пособии, и этим изобретением он весьма гордился. Теперь мне кажется, что, наверное, все-таки было не очень разумно бросать в огонь еще живых крыс, но, думаю, отец даже не считал это жестоким или надеялся, что другим крысам будет урок, если вдруг они наблюдают за всем из темноты. Зато это в какой-то степени помогает понять, как мыслил мой отец.
Ну и вот, он открывал ловушки, хватал крыс одну за одной и, как теперь мне вдруг вспомнилось, пристукивая каждую по голове, перед тем как отправить в огонь — господи, так и встала вдруг перед глазами эта сцена, — и при этом он болтал со мной и, видимо, потому не мог полностью сосредоточиться на работе, что я была с ним, но как раз тогда одна крыса сбежала, улучив момент между освобождением из ловушки и ударом по голове, просто вывернулась у него из пальцев, обогнула изумленного Боба, который и шевельнуться-то не успел, и помчалась к приюту, в черном сиянии тьмы, где, однако, угадывались ее характерные скачки…
Отец тихонько ругнулся, но, наверное, и не думал о ней более, решив, что назавтра доберется до этой крысы. И принялся за оставшихся, мысленно отмечая, наверное, пискливый визг, который издавала каждая крыса, когда он расправлялся с ней, окуная в парафин и кидая в костер; этот звук, я думаю, снился ему каждую ночь.
Где-то через час он собрал все свои штуки, перекинул ловушки через плечо, нацепил Бобу его привычный поводок, и мы вышли из темного приюта на улицу, которой он подставлял весьма филигранный лепной фасад — результат, вне всякого сомнения, многочисленных филантропических пожертвований в минувшем веке этому зданию. Мы как раз переходили улицу, когда услышали какой-то гул, обернулись и задрали головы вверх.
Здание издавало странный, глубокий загадочный шум, который шел откуда-то с верхнего этажа, где спали девочки. Хотя вряд ли они теперь спали, потому что сквозь черепицы пробивался густой, черный дым, и серый дым, и белый дым, и все это было зловеще расцвечено лишь луной и скудным уличным освещением Слайго.
Тут мы услышали, как где-то зазвенело оконное стекло, и внезапно из окна высунулась тонкая длинная рука желтого пламени, которая, осветив поднятое лицо отца и мое, конечно, тоже, так же неожиданно спряталась обратно с ужасающим, воющим ревом, хуже любого ветра.
Я так страшно перепугалась, что мне показалось, будто пламя заговорило. «Смерть, смерть!» — вот что сказало пламя.
— Иисус, Мария, Иосиф, — выговорил отец, как человек, которого парализовало на месте каким-то ужасным переворотом в мозгу и крови, и только он сказал это, как двери приюта распахнулись, от чего по всему дому, верно, прокатилась мощная волна ветра, и несколько оглушенных от ужаса девочек, спотыкаясь, выбежали наружу — платьица у них были все в грязи и пепле, а лица дикие, как у маленьких бесенят. Такого ужаса я никогда раньше не видела. Двое или трое воспитателей, женщина и двое мужчин в темных одеждах, тоже выскочили на улицу и, отбежав на мостовую, пытались разглядеть хоть что-то.
Разглядеть было можно (а теперь еще можно было расслышать, как вдали звенят колокола пожарных машин), что на всем этаже девочек светло как днем, за окнами бушует пена пламени, и хотя мы стояли на углу, но все равно видели, как лица и руки девочек бились о стекла, будто бы мотыльки или уснувшие бабочки, которые вдруг зимой в нагретой комнате смертельно ошибаются, полагая, что настала весна. И тут окна будто взорвались, выбросив наружу убийственные осколки и брызги стекла, отчего все тотчас же кинулись на другую сторону улицы. Люди стали выбегать из домов, женщины закрывали лица руками, странно подвывая, а мужчины, выскочив из кроватей в одних кальсонах, все кричали и звали кого-то, и даже если они никогда раньше не испытывали сострадания к этим сироткам, то жалели их теперь и кричали так, будто это были их собственные дети.
Мы видели, что пламя позади них разгорается еще яростнее, распускаясь огромным желто-красным цветком, с таким грохотом, какой можно услышать, только попав в ад, в такой ад, каким он представляется в ночных кошмарах. И тут девочки, все в этой комнате, в основном моего возраста, начали вылезать из окон на широкий карниз, и у каждой пинафора уж занялась, и они кричат, кричат, кричат.
А когда им больше ничего не оставалось, никакой другой надежды на спасение, они стали прыгать с этого карниза, поодиночке и вместе, в горящей одежде, которую по-прежнему пожирало пламя, так что оно летело вслед за ними, как самые настоящие крылья, и все эти полыхающие девочки падали с высоты огромного старинного дома прямо на камни мостовой. Целая волна их, целая волна маленьких девочек льется из окон изобильным потоком, горит, кричит и умирает у нас на глазах.
* * *
На дознании, куда ходил отец, одна выжившая девочка предложила совершенно невероятное объяснение этому пожару. Она рассказала, что лежала в кровати и пыталась уснуть, глядя на старый камин, где еще тлела кучка углей, как вдруг услышала шорох, писк и будто бы небольшой переполох. Она приподнялась на локтях, чтобы было лучше видно, и сказала, что разглядела какое-то животное, маленькое и юркое, вроде крысы, у которой шкура вся была в огне; это животное пронеслось по комнате и подожгло ветхие простыни, которые свисали с кроватей девочек до самого пола. Никто еще ничего и сообразить не успел, а вдруг в сотне мест уже занялись маленькие очаги пламени; тогда девочка вскочила, разбудила других воспитанниц и сбежала из этого зарождающегося ада.
Когда отец вернулся домой, он рассказал мне эту историю, но не лежа, как обычно, рядом со мной, а сидя, сгорбившись, на старом стуле возле моей кровати. На дознании никто не сумел объяснить, откуда там могла взяться горящая крыса, а отец ничего не сказал. Участь его была уже настолько незавидна, что он не осмелился что-то сказать. От ожогов и падений погибли сто двадцать три девочки. Мы с ним знали — он по опыту, а я из пособия, — что крысы любят пользоваться удобными вертикальными переходами в старых дымоходах. Небольшой огонь в камине ей не помешает. Но если такая крыса, обмазанная парафином, хотя бы приблизится к огню… отец хорошо понимал, что тогда могло произойти.
Глава восьмая
Быть может, ему следовало во всем признаться. Быть может, мне следовало предать его, как это сделали те немецкие дети, которые следили за своими родителями по просьбе Гитлера. Но я бы никогда и рта не раскрыла. Говорить-то всегда трудно, неважно, грозит ли это чем-то человеку или нет. В опасности может оказаться его тело, а может — душа, когда угроза более личная, незаметная, невидимая. Когда сказать — это значит предать что-то, у чего нет даже названия, что прячется в темнице тела, будто перепуганный беженец под обстрелом.
* * *