Тем временем светло-тёмная округа, начинавшаяся у наших ног и уходящая в сторону размытого пыльной пеленой условного горизонта, то заметно высветлялась, добавляя общей бледности цветовой гамме пустынного пространства, то вновь принимала неясные очертания, больше мягкие и беспросветные, нежели совершенно никакие. Видимым теням, которые в этой безысходной мгле отбрасывали на песок голосящие близнецы, неспешно и с чувством отрабатывавшие ласковые куплеты воровского гимна, по большому счёту взяться было неоткуда. Но они были и, очертив отчётливые контуры братских оболочек, уходили ещё дальше, сливаясь с общей размытостью и всё ещё длящейся неопределённостью ландшафта.
И тут я поймал себя на мысли, что оболочка моя, поначалу чутко реагировавшая, казалось, на любое изменение вокруг, — на самоё слово, на отсутствие зримых границ нечитаемого взором пространства и даже на собственное в первые минуты неверие в этот дурной сон, — успокоилась, угомонилась и будто на какое-то время впала в анабиоз, самонастраиваясь на новый порядок событий и вещей. И отчего-то мне стало воздушно и покойно, ещё воздушней, чем на тот момент, когда я, мягко отсоединившись от Прохода с этой уже стороны, остался один на один с надземной пустыней и двумя одиноко маячившими посреди неё фигурами нижних братьев.
Оба они уже не казались мне странными, малопонятными существами, сиганувшими в подходящий момент из окна нестрогой дурки, после чего наспех скроили себе хламиды из подручной мешковины и приняли обличье бродячих дервишей по умолчанию. Да-да, именно таких, которые, попутно своим неясным задачам, выманивают у заплутавшего путника чего-нибудь материальное путём искусно сочинённой басни из накатанного за время принудительной отлёжки потустороннего репертуара.
Теперь все мы были тут своими, во сто крат более близкими и задушевными друг для дружки субстанциями, нежели те, что сближались меж собой в силу случайной их выборки ответственными серединными. Чужие — каждый для своего — скорее были уже для нас те, кто, сделавшись однажды взаимно параллельным, оставался там, внизу, одним коротким выдохом лишившись драгоценной сущности, утянутой в Проход вместе с единственной и невозвратной оболочкой души. И это внезапное открытие, настигнув к финалу воркутинского дуэта мой всё ещё не спящий разум, заставило меня несколько иначе взглянуть на то двусмысленное положение, в котором без малейшей к тому причины оказался я сам, Герман Веневцев. Но только не тутошний Герман, набирающий первые очки слушатель первого оборота, а тот, параллельный, ничего ещё не знающий о чудовищной и невосполнимой утрате, с которой рано или поздно, но непременно столкнёт его тамошняя жизнь. Где с одной стороны будет сам он, Герка, с другой же — зияющая чёрным пустота. Разлом. Дыра. Пропасть. Колодец без дна, воздуха и проблеска воды.
И означать это новое понимание мною ситуации могло теперь лишь одно — нужно как можно скорее достичь Овала, чтобы нащупать канал связи с моим параллельным, пока он, оставшись наедине с собственным туловищем, не натворил непоправимых бед. Без меня. Без моей оболочки. Без нашего двуединства, отнятого у нас и вместе с выхлопом газовой плиты унесённого прочь потоком высокооборотного вентилятора, встроенного в вытяжной шкаф ресторанной кухни.
Часть 3
БРАТ ПЁТР
Вообще-то нас с брательником назвали не по апостолам, какие у Бога нашего в основных подсобниках ходили, а просто наш покойный родитель, царствие ему принебесное, когда ему окончательно уже сообщили, что нас будет двойня, нажрался с горя в лоскуты и спьяну загорланил песню про Петропавловск. Но не про тот, который Камчатский, а тот, какой в Северном Казахстане стоит. Туда у него случилась первая ходка, ещё по малолетке, и именно об этом месте на Земле у него остались самые неизгладимые и нежные, как тогдашний возраст, воспоминания. Наверно, ещё и потому, что всего пару дней недотянув первый срок, уже находясь на пределе малолетки, он-таки исхитрился на радостях пописа́ть своего же кореша, за что и огрёб дополнительную строгую восьмёру. Там же, по соседству. Но только на этот раз батя наш проходил уже по законному взросляку, без всякой скидки на незрелую несмышлёнку и случайную молодую дурь по неосторожности.
Откинувшись, вернулся домой и в тот же, считай, день заделал нас, обманув нашу маму, свою бывшую одноклассницу и соседку по бараку, словами про будущее совместное счастливое житьё со средствами и без любых глупых приключений против закона.
Они прожили в ладу и безбрачии короткий отрезок взаимности между моментом нашего зачатия и известием из женской консультации, что нас будет двое, и оба, вроде бы, пацаны. Тогда он, налившись до бровей, и выкрикнул на радостях про Петра и Павла, имея в виду одновременно и нас с братом, и город своего северного прошлого. После этого дня никто его больше не видал. Наш отец сгинул в пучине других мирских наслаждений, и лишь к моменту нашей первой ходки, тоже по малолетке, стало известно, что его несвежий труп обнаружили год спустя, по весне, когда подтаял слежавшийся за зиму снег и скрюченная отцова рука высунулась из канавы, указуя сломанным перстом в направлении неба. Обнаружение это зафиксировали в соседнем районе, но, так и не сумев выяснить адрес приписки тела, сдали его на социальную захоронку под обезличенную табличку с голым номером.
Мама, дай ей всякого, однако ж, после как он её и зародышей своих покинул, не закручинилась свыше меры, а пошла рожать нас и подымать. А после, когда мы уж нормально подросли и стали правильно вникать в слова, сказала, что, мол, был он хороший, батя наш, но запутанный невзгодами и слабый духом человек, хотя и красивой души, и потому не сумел одолеть в себе ответственности настоящего отцовства и ушёл искать для своей души другого вольного приложения. А имена Петра и Павла она оставила как память об их с отцом непродолжительной, но безграничной любви друг к другу. И не надо ей от него никакой помощи никогда, лишь бы сам он не загнулся где-нибудь от внутренней муки и нехватки ласки от родных наследников его беспутной крови.
Такой наша мать была уже тогда, в самые обиженные годы. Жаль, что так и не сделалась параллельной, не то бы рано или поздно пересеклись бы с ней и, глядишь, вместе б тянули теперь свои накопительные обороты на пути к высшей доле, какую начинают отпускать частями сразу после Входа, который тут, к слову сказать, без промежзоновой калитки. Но она не тут, она там и по-прежнему отбывает пожизненный срок всё в том же бараке, догнивающем свой век без капремонта в подмосковном Перхушкове.
Мы же с Павлухой — тут, но мы же с ним — и там, но не в Перхушкове, а в местах всё ещё от них отделённых подлым законом. Чалимся в колонии строгого режима, в Краснокаменке, куда меня, Петра, или, если по-правильному, Сохатого, и моего брательника, он же Паштет, засунули отбывать приговор суда. Тут же и случилось то, что случилось, я имею в виду историю с Химиком.
Вы не подумайте только, что оба мы, отбывая, загнали себя в тамошний марафет и стали, понимаешь, бодяжить там чего-ничего, вычислив этого химика из числа культурных зэков, и на этом попали под лишнюю статью, добавленную в совокупность к нашей законной 162-й. Ничего подобного, сам-то он химик не по работе, а больше по призванию, по сути своей деятельной натуры, хоть и рукавицы шьёт наравне с другими мужиками — так мы после про него поняли. Умный, сука, и стойкий, не как другие. Глаза за толстыми очками, а видит всех насквозь, самых безбашенных уродов вычисляет на раз и избегает контачить. То ли с иудеев сам, то ль с интеллигентов. Знаем только, что мильярды крутил, от сих до сих, и не желал делиться ими с народом. Короче, зуб на него был у многих, от самых верхних и до последних нижних, что у самого края, и о том, что глаз за ним с воли не спускают, вся братва была в курсе.