— Сэдлер, ты на пост? — спрашивает он.
— Через двадцать минут.
— Я как раз сменился. Теперь бы только поесть и поспать, больше ничего не надо.
— Может, чуть попозже заглянем в паб? Ударим по пиву, поиграем в дротики. Составишь компанию?
Он молчит, не откликаясь на шутку. Мы все время от времени говорим что-нибудь такое и находим в этом утешение, но Шилдсу сейчас, кажется, не до болтовни. Он покидает меня, когда мы доходим до «Скорняжной аллеи», ведущей в «Приятную аллею», которая, в свою очередь, раздваивается в левой верхней части и сворачивает направо, в «Приют паломника». Мы живем в этих «аллеях» — под землей, как трупы, выгрызаем улицы, даем им названия и воздвигаем указатели, создавая иллюзию, будто мы по-прежнему — часть человечества. Здесь, внизу, — лабиринт, сплетение траншей, каждая соединяется с другой, огибает третью, уступает место четвертой. Легко затеряться, если не знаешь дороги, и да поможет Господь солдату, который не явится вовремя туда, где ему следует быть.
Я пробираюсь из передового окопа в наблюдательный, где расположен лазарет — с теми крохами медицинской помощи, которые у нас еще остались, — и стоят койки для офицеров. Здесь уже пахнет готовящейся едой, и я тороплюсь к источнику запаха. Оглядываю плохо убранный «столовый ряд», расположенный вдоль аллеи, смотрящей на юго-восток, в составе третьей линии. Вижу по большей части знакомые лица, но есть и новенькие. Одни молчат, другие никак не могут заткнуться. Одни храбры, другие глупо рискуют, третьи уже начали сходить с ума. Есть тут и люди из Олдершота — и до нашего выпуска, и после. Одни говорят как шотландцы, другие — как англичане, третьи — как ирландцы. Я пробираюсь по столовой, сквозь тихий гул разговоров. Кажется, кто-то меня приветствует. Снимаю каску и скребу голову, не интересуясь тем, что остается под ногтями, — все волосы у меня завшивлены, и на голове, и в подмышках, и в паху. Везде, где только могут плодиться вши. Раньше меня это ужасало, но теперь мне все равно. Я гостеприимный хозяин, и мы мирно сосуществуем, они — питаясь на моей грязной коже, я — время от времени соскребывая их и давя меж ногтями большого и указательного пальцев.
Я беру что дают и быстро ем. Чай поразительно хорош; должно быть, его заварили только что. Он пробуждает воспоминания — что-то из детства, и если хорошенько постараться, то, наверное, можно эту память воскресить, но у меня нет на то ни сил, ни желания. Мясные консервы, напротив, омерзительны. Одному богу известно, что напихали в эти жестянки — мясо крыс, барсуков или еще каких-нибудь тварей, имеющих наглость выживать в прифронтовой полосе, — но мы зовем консервы тушенкой и не вдаемся в подробности.
Я запрещаю себе осматриваться, искать его взглядом, потому что это принесет только боль. Если я его увижу, то не рискну подойти из страха, что он меня отвергнет, а потом гнев так затуманит мне голову, что я попросту выскочу из окопа на ничью землю, и будь что будет. А если я его не увижу, то непременно подумаю, что его снял снайпер за последние несколько часов, и все равно выскочу под пули — зачем мне жить, если его уже нет?
Наконец я встаю — с полным желудком и со вкусом чая во рту — и начинаю пробираться назад, поздравляя себя с большим достижением: я ни разу не попытался найти его взглядом. Ни единого разу. Из таких минут можно составить часы относительного счастья.
Я возвращаюсь в передовой окоп и слышу впереди какой-то шум. Меня не очень интересуют скандалы, но мне все равно приходится пройти то место, где спорят, так что я останавливаюсь и некоторое время наблюдаю, как сержант Клейтон — он невероятно исхудал за несколько недель, минувших с нашего прибытия, — орет на Поттера, очень высокого солдата, который в Олдершоте прославился как способный пародист. Когда-то он прекрасно изображал не только нашего командира, но и двух его апостолов, Уэллса и Моуди, и однажды Клейтон, пребывая в необычно хорошем расположении духа, попросил Поттера выступить перед всем полком, что тот и проделал с большим успехом. В его пародиях не было злости — хоть и присутствовала, как мне кажется, доля насмешки. Но Клейтон смотрел с жадной радостью.
Конфликт, по-видимому, вызван ростом Поттера. В нем шесть футов шесть дюймов без обуви, но в сапогах и каске, пожалуй, все шесть футов восемь дюймов
[7]
. Мы уже привыкли к его росту, но это никак не облегчает ему жизнь в окопах, которые в северной части не глубже восьми футов и не шире четырех
[8]
. Бедняга Поттер вынужден ходить скрюченным, не выставляя голову над бруствером, а то ему тут же вышибет мозги немецкой пулей. Это очень тяжело, пусть у нас и нет времени ему сочувствовать, но сейчас Клейтон орет ему в лицо:
— Вы изображаете из себя ходячую мишень! И при этом подвергаете опасности всех однополчан. Сколько раз я вам говорил, Поттер, не стойте во весь рост!
— Но я не могу, сэр, — жалобно отвечает Поттер. — Я пытаюсь сгибаться, но не могу долго так ходить, не выдерживаю. У меня страшно болит спина.
— И вы не можете потерпеть боли в спине, чтобы спасти свою голову?
— Я не могу ходить скрюченным весь день, сэр, — говорит отчаявшийся Поттер. — Честное слово, я стараюсь.
Клейтон с руганью бросается на него и прижимает спиной к стенке. Я думаю: «Вот молодцы, сбейте мешки и развалите стену, зачем нам укрытие? Давайте еще и артиллерию отошлем домой заодно».
Я отрываюсь от утреннего спектакля и пробираюсь к себе на пост; крики спорщиков продолжают звенеть у меня в ушах. На посту ждет беспокойно озирающийся Телль, надеясь все-таки дождаться, ведь если я не появлюсь, это будет означать, что меня ночью убили по моей собственной глупости и Теллю придется торчать на месте, ожидая, пока придут Клейтон, Уэллс или Моуди и согласятся подыскать кого-нибудь ему на смену. А они могут появиться и через несколько часов, и все это время Теллю нельзя будет уйти с поста, потому что это приравнивается к дезертирству, а дезертира ставят перед строем людей с винтовками, которые целятся в клок ткани, пришпиленный над сердцем.
— Господи, Сэдлер, я думал, ты никогда не придешь, — кричит он, хлопая меня по плечу на счастье. — Внизу все в порядке?
— Все хорошо, Билл, — отвечаю я.
Телль тоже предпочитает, чтобы его называли по имени. Может быть, так ему легче ощущать себя прежним, отдельным, независимым человеком. Я встаю на его место, окапываюсь ногами в земле и опускаю коробку перископа до уровня глаз. Хочу спросить Телля, есть ли у него что доложить за время дежурства, но он уже исчез. Я вздыхаю, качаю головой и щурюсь в грязное стекло, пытаясь различить, где тут горизонт, где поле битвы, а где темные тучи, закрывающие небо. И силюсь припомнить, какого, собственно, черта я должен здесь наблюдать.
* * *
Я пытаюсь подсчитать, сколько дней назад покинул Англию, и решаю, что двадцать четыре.
В утро отправки из лагеря нас посадили на поезд из Олдершота в Саутгемптон, а потом провели строем по дорогам, к портсмутским докам. Целые семьи выходили на дорогу, чтобы приветственными криками вселить в нас боевой дух. Мои товарищи в основном наслаждались этим вниманием, особенно если очередная девица выбегала из толпы и принималась целовать кого-нибудь в обе щеки. Мне, однако, было трудно сосредоточиться на происходящем — я был всецело поглощен событиями предыдущей ночи.