– Что же, она со зла, что ли, за тебя замуж выходит?
– Отчасти и так.
– А пройдет злость – что дальше?
– История у нас с ней старая, – сказал Артемьев. – Хотя и вышла потом за другого, но все равно ей лучше, чем со мной, ни с кем не было. В этих делах меня не обманешь.
– А в остальном? – спросил Синцов, хотя видел, что Артемьеву трудно отвечать.
– И в остальном она тоже, надо сказать, неплохая баба, – с некоторым усилием над собой сказал Артемьев. – Рукава засучит и пол вымоет, и белье постирает, и обед сготовит – шутя все сделает…
– Ну, а в остальном? – неуступчиво повторил Синцов.
– А что остальное?
– Тогда вопросов нет.
– Да, можешь меня поздравить, – сказал Артемьев. – Вчера, когда из дивизии с Серпилиным говорил, сообщил мне, что присвоили очередное, подзадержавшееся… Теперь полковник.
– Поздравляю. – Синцов еще раз подумал о Наде: может, выходит теперь за него замуж оттого, что поверила – далеко пойдет? Раз в тридцать лет уже полковник и, даст бог, не убьют, еще до конца войны будет опять за молодым генералом.
– Хотел четвертую шпалу привинтить, да в штабе дивизии не нашлось. Никто не запасается, погон ждут.
– Рад бы помочь, – улыбнулся Синцов, – да нечем. У нас в батальоне, кроме замполита, кругом одни кубики. Он, правда, такой, что и последнюю шпалу отдаст, но это уж я не позволю. Перевоспитываю его, чтоб имел хотя бы полувоенный вид.
– Смешно это от тебя слышать, – сказал Артемьев. – Слушаю и вспоминаю, каким ты был до армии, в тридцать девятом.
– Тридцать девятый – это давно прошедшее… – усмехнулся Синцов.
– Сидим тут с тобой, как две половины армии, – сказал Артемьев. – Кадровая и приписная. Думал ли ты до войны стать тем, кто есть?
– А много ли и обо всем ли, о чем надо, мы вообще тогда думали?
– Как будем спать ложиться? – спросил Артемьев. – Может, валетом?
– Рискованно, – сказал Синцов. – Не знаю, как ты, а мне ординарец говорил: я нервно спать стал. Заваливайся подальше к стенке, а я еще посижу, неохота ложиться.
– Ждешь, пока засну, пойдешь своими делами заниматься? – спросил Артемьев, укладываясь на кровати.
– На дела сегодня сил нет. Раз артподготовка на девять перенесена, имею право до семи поспать.
– Я с утра у вас останусь.
– Тебе видней. Нам так и так наступать. А кто первый задачу выполнит, мы или не мы, – лотерея!
– Будем считать, что вы, – сказал Артемьев. – Сам говорил, какие вы после лагеря злые…
– Злость злостью, а огонь огнем. Положат, и будешь лежать при всей своей злости. У меня последние дни такое чувство, что перед батальоном еще густо, намного больше людей, чем у меня. Берем только абсолютным превосходством в огне. Без этого и шагу бы не сделали.
– Я говорил с фронтовым разведчиком, считают, что у немцев уже немного живой силы осталось.
– Не знаю, как они считают, – сказал Синцов, – а я просто считаю: за вчера и сегодня на моем участке противник оставил сто сорок трупов. А у меня всего в батальоне на сегодня сто тридцать восемь человек. Если бы у нас с ними вчера утром батальон на батальон был, так передо мною уже была бы пустота, дыра! А вот увидишь, что завтра будет! Хотя, конечно, сопротивление слабеет: голодные, и обмороженных много…
– Жалеть еще не начал? – вдруг спросил Артемьев.
Синцов вздохнул и не ответил.
– Чего вздыхаешь, я серьезно спрашиваю. У меня, например, неудобно признаться, а, несмотря на все зароки, нет-нет и шевельнется…
– А я, когда гляжу на них, все вспоминаю, сколько раз я был на их месте и в сорок первом и в сорок втором. И спрашиваю себя: неужели у них, как у нас, после всего этого сил хватит встать, отряхнуться и обратно полезть?
– Ну, насчет тех, что здесь, такой вопрос уже не стоит.
– А я не про них. Я про остальных… Не знаю, если бы с самого начала, с первого дня, пошли их вот так громить, наверно, как ты говоришь, и шевельнулось бы. А сейчас не шевелится, потому что все это пока только расплата. И еще не вся. Я их не жалею. Я просто пленных убивать не даю. А иногда думаю: почему должна быть расплата?
– То есть как почему? – не понял Артемьев.
– Почему нам сначала надо было в долги влезать, а только потом платить начинать? Или нельзя было без этого?
– Мысль законная, но пора бы уже перестать об атом думать. Жизнь идет вперед…
– А я никогда не перестану об этом думать, – помолчав, сказал Синцов. – И война кончится – не перестану, и десять лет после нее пройдет – не перестану, и двадцать пройдет – не перестану…
– Это только так кажется. А расшибем их, дойдем хотя бы до старой границы, и совсем другие мысли у всех будут.
Синцов ничего не ответил, расстегнул ватник, стащил валенки и лег на кровать, на спину, привычно закинув за голову руки. Когда лег, подумал, что сразу, мгновенно, как закинет руки за голову, так и заснет, но что-то мешало. Мягкая перина, что ли, в которую непривычно провалилось тело. Минуту полежал молча, потом сказал:
– Отвыкли от жилого фонда. Даже чудно, что под задницей перина. Не спится.
– А я наоборот, угрелся, – хорошо!
– Тогда спи, – сказал Синцов, – только скажи мне одну вещь: когда в Ставке служил, товарища Сталина хоть раз видел?
– Раз видел.
– Объясни, какой он.
– Чего тебе объяснять, сам не знаешь?
– А все-таки.
– Я всего раз его видел. Почти сразу, как пришел после ранения в Генштаб и работал направленцем. Посреди ночи нас всех вдруг собрали, кто сидел на участках Сталинградского фронта, и прямо провели к Сталину. Он поздоровался и приказал нам докладывать по очереди, начиная с правого фланга, о противнике: какие данные у каждого на своем направлении? Я докладывал четвертым, волновался, конечно, тем более что он мне два вопроса задал.
– А что отвечать, знал?
– Что отвечать, знал, но волновался.
– А какие вопросы были?
– Уточнявшие обстановку на моем участке. Видимо, у него заранее, помимо нас, я уж не знаю, по какой другой линии, были свои сведения о противнике, и он спросил: нет ли там во втором эшелоне еще какой-либо недавно подошедшей части? Я сказал, что предполагается начало выгрузки отдельного гренадерского полка СС. Тогда он спросил: почему сразу не доложили? Я ответил, что предположение еще не подтвержденное и не счел возможным докладывать ему как о факте.
– А как он тебя спрашивал?
– Я бы сказал, очень спокойно. Но когда смотрит на тебя – такое чувство, что проверяет, хочет знать тебя всего до мозга костей. И от этого нервничаешь.