День казался нескончаемым. Сына мне не хватало. Как мог, я занимал себя. Несколько раз поел. Воспользовался тем, что остался наконец без свидетелей, не считая Господа, чтобы помастурбировать. Сыну, наверное, пришла в голову та же самая мысль, и он остановился где-нибудь по дороге. Вероятно, он получил большее удовольствие, чем я. Несколько раз я обошёл шалаш, полагая, что это упражнение благотворно подействует на колено. Двигался я довольно быстро и не испытывал при этом боли, но вскоре устал. После десяти шагов страшная усталость навалилась на мою ногу, скорее даже тяжесть, так что пришлось остановиться. Тяжесть тут же исчезла, и я зашагал дальше. Я принял немного морфия. Потом задал себе кое-какие вопросы. Почему я не попросил сына принести мне лекарство для больной ноги? Почему скрыл от него своё состояние? Был ли я в душе рад своей болезни, возможно, до такой степени, что не хотел выздороветь? Я надолго отдался во власть красот природы, не отводил взгляда от деревьев, полей, неба, птиц,
внимательно прислушивался к звукам, обступавшим меня со всех сторон. На мгновение мне показалось, что я слышу молчание, о котором упоминал, если не ошибаюсь, выше. Раскинувшись в шалаше, я размышлял о деле, в которое ввязался. Снова попытался вспомнить, что мне делать с Моллоем, когда я найду его. Потом дотащился до ручья. Лёг на землю и посмотрел на своё отражение, потом умыл лицо и руки. Подождал, пока отражение восстановится, наблюдая, как оно колеблется, принимая всё большее сходство со мной. Капля, изредка падавшая с моего лица, вновь разбивала его. За весь день я не увидел ни души. Но ближе к вечеру услышал, что кто-то бродит возле шалаша. Я замер, шаги смолкли. Но чуть позже, выбравшись из шалаша с какой-то целью, я увидел в нескольких шагах от себя мужчину. Он стоял неподвижно, повернувшись ко мне спиной. На нём было пальто, слишком тяжёлое для этого времени года, он опирался о палку, такую массивную и утолщавшуюся книзу, а не кверху, что правильней было бы назвать её дубиной. Он обернулся, и
некоторое время мы молча смотрели друг на друга. То есть это я смотрел ему прямо в лицо, как делаю всегда, чтобы показать людям, что не боюсь их, тогда как он лишь время от времени бросал на меня украдкой взгляд и тут же опускал глаза, не столько из робости, конечно, сколько для того, чтобы получить возможность спокойно обдумать только что увиденное, прежде чем добавлять к нему новые картины. Во взоре его была холодность и властность, каких я доселе не видел. Лицо бледное и благородное, от такого я бы не отказался. В тот момент, когда я подумал, что ему не больше пятидесяти пяти, он снял шляпу, мгновение подержал её в руке, потом снова надел. Ничуть не похоже на то, что называется приподнять шляпу. Но я счёл нужным кивнуть. Шляпа была совершенно необычной и по форме, и по цвету. Не стану описывать её, подобных шляп я никогда не видел. Огромная копна грязных белоснежных волос лежала на его голове. Я успел, пока он снова не придавил её шляпой, разглядеть её. Лицо грязное и волосатое, да, бледное, благородное,
грязное и волосатое. Он сделал какое-то странное движение, как курица, которая вздымает оперение и медленно опускает до тех пор, пока оно не станет ещё глаже, чем было. Я подумал, что он собирается уйти, не сказав мне ни слова. Но вдруг он попросил кусок хлеба. Эту унизительную просьбу он сопроводил пламенным взглядом. У него был акцент иностранца или человека, утратившего привычку разговаривать. Но разве я не сказал, с облегчением, увидев лишь его спину: иностранец. Вы бы не отказались от баночки сардин? — спросил я. Он просил хлеба, а я предлагал ему рыбу. Таков я. Хлеба, — сказал он. Я забрался в шалаш и взял кусок хлеба, который берёг для сына, он наверняка вернётся голодным. Я отдал хлеб. Я ожидал, что он с жадностью набросится на хлеб, тут же, немедленно. Но он разломил его пополам и положил куски в карманы пальто. Вы не возражаете, если я взгляну на вашу палку? — спросил я. Я протянул руку. Он не двигался. Я положил руку на палку, под самой его ладонью. Я чувствовал, как пальцы его медленно
разжимаются. И вот уже палку держал я. Лёгкость её меня изумила. Я вложил палку в его руку. Он бросил на меня прощальный взгляд и ушёл. Почти стемнело. Шёл он быстрым неуверенным шагом, часто меняя направление, скорее волоча палку, чем опираясь о неё. Я хотел бы стоять так и смотреть ему вслед и чтобы время остановилось. Я хотел бы оказаться посреди пустыни, под полуденным солнцем, и смотреть ему вслед, пока он не превратится в точку, на краю горизонта. Долго стоял я так возле шалаша. Время от времени прислушивался. Но сын мой не возвращался. Почувствовав, что начинаю замерзать, я залез в шалаш и лёг, подстелив под себя плащ сына. Но обнаружив, что засыпаю, снова выбрался и разжёг большой костёр, чтобы указать сыну дорогу. Когда костёр разгорелся, я сказал сам себе: Ну вот, теперь я могу согреться! Я согрелся, потирая руки после того, как подносил их к пламени, и перед тем, как снова поднести их к пламени, поворачивая к огню спину, поднимая полы пальто, вертясь, как на вертеле. Наконец, побеждённый теплом и
усталостью, я лёг на землю возле костра и погрузился в сон со словами: От искры может вспыхнуть моя одежда, и я проснусь пылающим факелом. И со многими другими словами, относящимися уже к иным, вряд ли связанным между собой мыслям. Когда я проснулся, было уже снова светло и костёр потух, но зола в нём была ещё тёплая. Лучше моей ноге не стало, хотя хуже ей тоже не стало. То есть, возможно, ей стало чуть-чуть хуже, но я не мог осознать это по той простой причине, что уже привык к боли, какое милосердие. Думаю, что ничего не изменилось. Ибо в то самое время, когда я нянчился со своим коленом и подвергал его разным проверкам, я знал о привыкании к боли и старался его нейтрализовать. И вовсе не Моран, а кто-то другой, посвященный в тайны моих восприятии, произнёс: Никаких перемен, Моран, никаких перемен. Это может показаться невозможным. Я пошёл в лесок, чтобы срезать себе палку. Но, найдя, наконец, подходящую ветвь, вспомнил, что у меня нет ножа. Я вернулся в шалаш, надеясь отыскать нож сына среди тех предметов,
которые он разложил на земле и не подобрал. Ножа среди них не оказалось. Вместо него я заметил зонт и сказал: Зачем срезать палку, когда есть зонт? Я попрактиковался в ходьбе с зонтом. И хотя зонт не прибавил мне скорости и не убавил боль, я, по крайней мере, стал не так быстро уставать. Вместо того чтобы останавливаться для отдыха через каждые десять шагов, мне легко удавалось сделать пятнадцать. И даже во время отдыха зонт был мне помощником. Ибо оказалось, что, когда я на него наваливаюсь, тяжесть в моей ноге, возникающая, вероятно, в результате нарушения кровообращения, исчезала гораздо быстрее, чем когда я стоял, поддерживаемый усилиями мускулов позвоночника. Вооружённый зонтом, я больше не был приговорён кружить вокруг шалаша, как накануне, но двигался от него лучами, во всех направлениях. Я даже взобрался на небольшой бугорок, откуда лучше видел всё пространство, где с минуты на минуту мог появиться мой сын. И время от времени уже воображал его, склонившегося к рулю или приподнявшегося в седле на
педалях, приближающегося, и слышал его прерывистое дыхание, и видел написанную на его пухлом лице радость от того, что он наконец вернулся. Но в то же самое время я следил и за шалашом, который притягивал меня с необычайной силой, так что переходить, сокращая путь, с одного луча на другой, я никак не мог. Перед каждой новой вылазкой я был вынужден возвращаться тем же путём, который прошёл, к шалашу, чтобы убедиться, что всё там на месте. Большую часть второго дня я потратил на эти суетные приходы и уходы, на наблюдение и воображение, но не весь день. Ибо я также и ложился, иногда, в шалаше, который становился для меня домом, чтобы не спеша подумать о некоторых вещах, в частности, о провианте, который исчезал настолько быстро, что после обеда, жадно проглоченного мной в пять часов вечера, у меня осталось всего-навсего две банки сардин, горстка печенья и несколько яблок. Кроме того я пытался вспомнить, что мне делать с Моллоем, когда я его найду. И о себе я тоже размышлял, о том, что во мне изменилось за
последнее время. Мне казалось, что я вижу себя стареющим с быстротой бабочки-однодневки. Но если быть более точным, передо мной представала не совсем мысль о старении. То, что я видел, больше напоминало крушение, жуткий обвал всего того, что всегда защищало меня от всего того, чем я всегда был обречён быть. Или же всё ускорявшееся протискивание в темноте к свету и к какому-то лицу, которое я некогда знал и от которого некогда отрёкся. Но какими словами можно описать ощущение поглощённого сначала мраком, тяжестью, шумом перемалываемых камней и затем различающего слабое движение, воды. После чего я увидел небольшой шар. Медленно покачиваясь, поднимался он из глубины, приближаясь к спокойной поверхности воды, сначала гладкий и такой же прозрачный, как сопровождающая его рябь, затем он постепенно превращался в лицо, с пустотами для глаз и рта и прочими пятнами, и нельзя было понять, мужское это лицо или женское, молодое или старое, и не обязано ли оно своим спокойствием воде, покачивающейся между ним и светом.
Признаться, я хотя и следил, но рассеянно, за этими жалкими фигурами, которыми, полагаю, пыталось довольствоваться моё чувство краха. И то, что я более не трудился над ними, указывает о больших переменах, происшедших со мной, и о моём растущем безразличии к самообладанию. Несомненно, я делал бы открытие за открытием в том, что касалось меня, если бы упорствовал. Но при первом же слабом свете, я имею в виду те мрачные тени, что толпились вокруг меня, разгоняемые являющимся мне видением или суждением, меня отвлекали другие заботы. А немного спустя всё начиналось сначала. При таких обстоятельствах мне трудно было признать самого себя. Ибо по своей природе, вернее, по своим привычкам я не любил вести все расчёты одновременно, я производил их по отдельности, доводя каждый из них до предела. Подобное происходило и с недостающими сведениями о Моллое — стоило мне почувствовать, что они зашевелились в глубинах моей памяти, как я поспешно отворачивался к другим неизвестным. Я, который две недели тому назад радостно
подсчитывал бы, сколько смогу протянуть на оставшуюся провизию, не упуская из виду, конечно же, вопрос о витаминах и калориях, и мысленно выстраивал бы ряды меню, асимптотически приближающиеся к пищевому нулю, сейчас удовлетворился всего-навсего вялым замечанием, что скоро, вероятно, я умру от истощения, если мне не удастся обновить съестные припасы. О втором дне хватит. Остаётся упомянуть лишь об одном происшествии, прежде чем перейти к дню третьему. Я разжёг костер и наблюдал за тем, как он занимается, когда услышал, что меня окликают. Голос, раздавшийся так близко, что я вздрогнул, принадлежал мужчине. Но, вздрогнув, я взял себя в руки и продолжал заниматься костром, как будто ничего не случилось, я ворошил его веткой, которую сломал как раз для этой цели чуть раньше и с которой уже отодрал ногтями все веточки, листики и даже часть коры. Я обожал обдирать кору с веток и обнажать беловатую лоснящуюся древесину, но смутное чувство любви и жалости к дереву нередко этому мешало. К моим близким приятелям я
причислял драконово дерево из Тенерифы, погибшее в возрасте пяти тысяч лет от удара молнии. Вот пример долговечности. Ветка была толстая, мокрая и не загоралась, когда я совал её в огонь. Держал я её за тонкий конец. Потрескивание огня или, скорее, обугливающихся головешек, ибо победоносный огонь не трещит, а производит совсем другой звук, позволило мужчине приблизиться ко мне вплотную без моего ведома. Мало что раздражает меня сильнее, чем когда застают меня врасплох. Я продолжал, несмотря на обуявший меня страх, который, надеюсь, прошёл незамеченным, ворошить костёр так, словно нахожусь один. Но после тяжёлого прикосновения чужой руки к моему плечу выбора у меня не оставалось, и я сделал то, что сделал бы на моём месте всякий, а именно, быстро обернулся, неплохо, надеюсь, изобразив своим движением страх и гнев. Я оказался лицом к лицу с мужчиной, черты лица и фигуру которого плохо различал вследствие сумерек. Здорово, приятель, — сказал он. Постепенно я получил представление о том типе личности, который он
собой являл. Клянусь вам, между частями, её составляющими, царили великая гармония и согласие, так что вполне допустимо сказать, что лицо его было достойно тела и наоборот. И если бы мне удалось узреть его задницу, то уверен, что и она была бы достойна всего остального. Не ожидал, что встречу кого-нибудь в этом захолустье, — сказал он, — мне повезло. Отойдя от костра, который уже вовсю разгорелся, так что огонь, которому я более не препятствовал, освещал незваного гостя, я смог убедиться, что, несмотря на сумерки, я не ошибся, и он действительно так противен, как я и предполагал. Не скажете ли вы, — произнёс он. Я вынужден вкратце его описать, хотя это и противоречит моим принципам. Он был невысок, но коренаст. На нём был тяжёлый тёмно-синий костюм (двубортный), ужасного покроя и пара возмутительно широких чёрных туфель со вздутыми носами. Такая безобразная форма встречается, кажется, только у чёрных туфель. Вы, случайно, не знаете, — сказал он. Мохнатые концы чёрного кашне, метра два длиной, несколько раз
обёрнутого вокруг шеи, свисали за его спиной. На голове у него была синяя фетровая шляпа с узкими полями и ленточкой, в которую был воткнут рыболовный крючок с искусственной мушкой, что производило крайне спортивное впечатление. Вы слышите меня? — спросил он. Но всё это не шло ни в какое сравнение с его лицом, которое, признаю это с сожалением, слегка напоминало моё собственное, не столь утончённое, конечно, но те же самые короткие, неудавшиеся усики, те же маленькие, как у хорька, глазки, тот же парафимоз носа и воспалённый красный рот, сжатый гузкой. Скажите, пожалуйста, — произнёс он. Я повернулся к костру. Полыхал он вовсю. Я подбросил ещё дров. Вы слышите, я к вам обращаюсь, — сказал он. Я направился к шалашу. Он загородил мне пуп., осмелев при виде моей хромоты. Почему вы молчите? — спросил он. Я вас не знаю, — ответил я. И засмеялся. Я не собирался острить. Не желаете ли взглянуть на мою визитную карточку? — спросил он. Это ничего не изменит, — ответил я. Он придвинулся ко мне вплотную. Отойдите с
дороги, — сказал я. Теперь засмеялся он. Вы отказываетесь отвечать? — спросил он. Я сделал усилие над собой. Что вам угодно знать? — спросил я. Он, должно быть, подумал, что я сдался. Это другое дело, — сказал он. Я призвал на помощь образ сына, который мог в любой момент вернуться. Я уже вам сказал, — сказал он. Я весь дрожал. Будьте добры, повторите снова, сказал я. Короче говоря, он хотел узнать, не видел ли я проходившего мимо старика с палкой. Он описал его. Плохо. Казалось, голос доносится до меня издалека. Нет, — сказал я. Что значит нет? — спросил он. Я никого не видел, — сказал я. И однако же, он прошёл этой дорогой, — сказал он. Я промолчал. Вы давно здесь? — спросил он. Тело его всё больше теряло очертания, как бы расплывалось. Чем вы здесь занимаетесь? — спросил он. У вас ночной обход? — спросил я. Он протянул ко мне руку. Кажется, я снова попросил его уйти с моей дороги. Ладонь, приближающуюся ко мне, я вижу по сей день — мертвенно-бледная, она сжимается и разжимается. Словно отделилась от тела.
Что случилось потом, я не знаю. Но немного позже, может быть, намного позже, я нашёл его распростёртым на земле, с разбитой вдребезги головой. Сожалею, но объяснить более ясно, как был достигнут такой результат, я не в состоянии. Получился бы неплохой эпизод. Но не собираюсь же я на столь позднем этапе своего отчёта удариться в литературу. Лично я остался невредим, не считая нескольких царапин, обнаруженных лишь на следующий день. Я склонился над ним. Склонившись, понял, что моя нога снова сгибается. Теперь он не был похож на меня. Я ухватил его за лодыжки и, пятясь задом, потащил в шалаш. Туфли его блестели толстым слоем гуталина. Носки были украшены модным узором. Брюки задрались, приоткрыв белые гладкие ноги. Лодыжки у него были узкие и костлявые, как у меня. Я почти обхватывал их ладонью. На нём были подтяжки, одна из которых отстегнулась и висела. Эта деталь меня растрогала. Моё колено сгибалось всё хуже, но это было уже неважно. Я забрался в шалаш и подобрал плащ сына. Потом вернулся к костру, лёг на
землю, накрылся плащом. Спал я недолго, но все же поспал. Я прислушался к крику сов. Это не филины, крик их напоминает гудок паровоза. Я прислушался к пению соловья. И к скрипу дергачей, вдалеке. Если бы я знал названия других птиц, которые кричат и поют по ночам, то непременно прислушался бы и к ним тоже. Я наблюдал за угасающим костром, подложив под щеку обе ладони. Я поджидал зарю. Едва начало светать, как я был уже на ногах и направился к шалашу. Его ноги тоже почти одеревенели в коленях, но в паху, к счастью, ещё сгибались. Я отволок его в подлесок, по пути часто отдыхая, но не отпуская ноги, чтобы не пришлось за ними нагибаться. Потом разобрал шалаш, забросал тело ветками. Уложил и взвалил себе на спину два рюкзака, взял плащ и зонт. Одним словом, снялся с бивуака. Но прежде чем уйти, собрался с мыслями, не забыл ли я чего-нибудь, и, не полагаясь исключительно на разум, похлопал себя по карманам и огляделся по сторонам. А похлопав по карманам, обнаружил отсутствие в них ключей, о чём мой разум бессилен
был меня предупредить. Искал я их недолго — кольцо сломалось, они рассыпались по земле. Честно говоря, первой я нашёл цепочку, потом ключи и самым последним кольцо, разломанное пополам. А поскольку не могло быть и речи о том, чтобы нагибаться и поднимать, пусть даже с помощью зонта, каждый ключ в отдельности, я снял рюкзаки, положил в сторону зонт и плащ и лёг ничком посреди ключей, получив таким образом возможность без особого труда их собрать. Когда ключ оказывался в пределах моей досягаемости, я хватался обеими руками за траву и подтягивался к нему. Каждый ключ, прежде чем положить его в карман, я вытирал о траву, независимо от того, нуждался он в этом или нет. Время от времени я приподнимался на руках, чтобы лучше обозреть театр действия. Несколько ключей я обнаружил таким образом на значительном удалении и добрался до них, перекатываясь, как огромный цилиндр. Перестав находить ключи, я сказал себе: Считать их бесполезно, ибо я не знаю, сколько их было. И возобновил поиски. Но в конце концов сказал: К
чёрту, обойдусь теми, которые есть. И пока я искал так ключи, я нашёл ушко от кольца, которое зашвырнул в подлесок. Но, удивительное дело, я нашёл ещё свою соломенную шляпу, которая, как я считал, находилась у меня на голове! Одно из отверстий, проделанных в ней для резинки, разошлось и достигло края поля, то есть представляло собой уже не отверстие, а щель. Зато другое отверстие сохранилось, и в нём всё ещё держалась резинка. Наконец я произнёс: Я поднимусь сейчас и с высоты своего роста осмотрю это место в последний раз. Что и сделал. И тут же нашёл кольцо, сначала одну половину, потом — другую. Затем, не находя больше ничего, принадлежащего мне или моему сыну, я снова взвалил на стогу оба рюкзака, надвинул шляпу на голову, перекинул плащ через руку, поднял зонт и ушёл.