У меня нет намерения пересказывать все те разнообразные приключения, с которыми мы столкнулись, я и мой сын, вместе и поодиночке, пока добирались до края Моллоя. Это было бы скучно. Но меня это не останавливает. Всё скучно в этом повествовании, к которому меня принуждают. И я буду продолжать его, как умею, до определённого момента. А если оно не удовлетворит моего шефа, если он обнаружит в нём отдельные эпизоды, которые неприятны ему и его коллегам, тем хуже для всех нас, для всех них, ибо для меня хуже не бывает. То есть у меня не хватает воображения, чтобы это представить. И однако же воображения у меня сейчас куда больше, чем раньше. Если я и занимаюсь этой унылой писаниной, работой не по моей части, то причины тому совсем иные, чем можно было бы предположить. Я по-прежнему подчиняюсь приказам, если вам так угодно, но уже не из страха. Да, я ещё боюсь, но лишь по привычке. И голос, который я слышу, не нуждается в Габере. Ибо он во мне и призывает меня до конца оставаться верным слугой,
каковым я всегда и был, дела, чуждого мне, и терпеливо исполнить мою злосчастную и горькую роль, как бы по собственной воле, когда воля у меня была, ту роль, которую следовало исполнять другим. И делать это с ненавистью к своему хозяину и презрением к его замыслам. Да, голос этот весьма невнятный, и следовать ему во всех его доводах и выводах нелегко. И тем не менее я ему следую, более или менее, следую в том смысле, что я его понимаю, и в том смысле, что я ему подчиняюсь. Думаю, немного найдётся голосов, о которых можно так много говорить. И я предвижу, что буду следовать ему впредь, что бы он мне ни приказал. А когда он смолкнет, оставив меня в сомнении и неведении, я буду ждать его возвращения и ничего не предпринимать, даже если весь мир через своих бесчисленных представителей власти, говорящих совместно и единогласно, велит мне делать то или это, причиняя мне невыразимые страдания. Но в этот вечер, в это утро я выпил чуть больше обычного, и завтра, возможно, буду совсем другого мнения. Голос также
говорит мне, я только сейчас начинаю это понимать, что воспоминание о моей работе, тщательно доведённое до конца, поможет мне вынести долгие муки скитаний и свободы. Значит ли это, что однажды меня выгонят из моего дома, из моего сада, что я потеряю мои деревья, мои лужайки, моих птиц, о которых мне известно всё — и то, как они поют, каждая по-своему, и как летают, как подлетают ко мне или улетают при моём приближении, и этот нелепый уют моего дома, где каждая вещь знает своё место, где всё у меня под рукой, всё, без чего я не вынес бы своего человеческого удела, где враги мои не могут меня достать, что было делом моей жизни, что я строил, украшал, улучшал, охранял. Я слишком стар, чтобы всё потерять и начать всё сначала, слишком стар! Спокойно, Моран, спокойно. Без эмоций, прошу тебя.
Я говорил, что не собираюсь пересказывать все превратности путешествия с моей родины в край Моллоя, по той простой причине, что это не входит в мои намерения. Написав эти строчки, я понимаю, какому риску подвергаюсь, бросая тень на того, чью благосклонность должен снискать сейчас больше, чем когда бы то ни было. И тем не менее я их пишу, твёрдой рукой, движущейся неумолимо вперёд-назад и пожирающей страницу с безразличием челнока. Всё же о некоторых я вкратце расскажу, потому что мне это кажется желательным, и для того, чтобы дать представление о методах, которыми я владею в зрелом возрасте. Но предварительно я расскажу немного о том, что я знал, покидая мой дом, о крае Моллоя, столь не похожем на мою родину. Ибо одна из особенностей моей вынужденной писанины заключается в том, что мне не позволено мчаться без остановок и сразу переходить к существу вопроса. Я снова должен забыть то, что забыть не могу, и опять верить в то, во что верил, отправляясь. И если иногда я буду нарушать это
правило, то разве что во второстепенных деталях. А в целом я намерен его соблюдать. И с таким рвением, что покажусь скорее тем, кто действует, а не тем, кто рассказывает, по крайней мере, сейчас, большую часть времени. И находясь в молчании моей комнаты, где всё, что касается меня, завершено, я вряд ли знаю лучше, куда я отправляюсь и что меня ждёт, чем в ту ночь, когда я стоял, ухватившись за калитку, рядом с сыном-идиотом, на дороге. Я бы не удивился, если бы на последующих страницах отошёл от правдивого и точного хода событии. Но я думаю, что даже самому Сизифу нет необходимости, царапаясь, или вздыхая, или ликуя, если верить модной теории, возвращаться в точности в одно и то же место. Не исключено, что соблюдать маршрут не так уж принципиально, при условии своевременного прибытия в пункт назначения. И как знать, не думает ли он про каждое своё путешествие, что оно — первое. Это поддержало бы надежду, не правда ли. Надежду, которую поддерживает в нас ад, вопреки тому, что думают об этом по сей день. Тогда
как наблюдать за тем, как бесконечно совершаешь одну и ту же работу, приносит удовлетворение.
Под краем Моллоя я подразумеваю тот крохотный район, административные границы которого он никогда не пересекал и, надо полагать, никогда не пересечёт, либо потому, что это ему запрещено, либо потому, что сам этого не хочет, либо, наконец, в силу исключительного стечения обстоятельств. Этот район был расположен на севере, по отношению к моему, с более мягким климатом, и включал в себя поселение, которое одни величали городом, другие считали деревней, и его окрестности. Этот город или деревня назывался, скажем это сразу, Балли и занимал, вместе с прилегающими землями, территорию не более пяти-шести квадратных миль. В развитых странах такие территории называются, кажется, округами или кантонами, не помню, но у нас для подобных территориальных единиц общего названия нет. Чтобы выразить их, мы пользуемся другой системой, исключительной красоты и простоты, а именно: говорим Балли (ибо мы говорим сейчас о Балли), когда имеем в виду Балли, Баллиба, когда имеем в виду Балли вместе с окрестностями,
и Баллибаба, когда имеем в виду только окрестности Балли. Сам я, например, жил и продолжаю думать, что продолжаю жить в Фахе, главном городе Фахбы. А по вечерам, когда я отправлялся на прогулку за пределы Фаха подышать свежим воздухом, я вдыхал воздух Фахбабы и никакой другой.
Баллибаба, несмотря на свою малую протяжённость, могла похвастаться некоторым природным разнообразием. Так называемые пастбища, небольшой торфяник, две-три рощицы, а по мере того, как приближаешься к её границам, холмистые и почти ласкающие взор виды, словно Баллибаба рада была дальше не простираться. Но главным украшением этого района была неширокая бухта или что-то в этом роде, которую медленно надвигающиеся серые приливы и отливы наполняли и опорожняли, наполняли и опорожняли. Толпы горожан неромантического вида приходили сюда из города, чтобы полюбоваться этим зрелищем. Одни говорили: Нет ничего прекраснее этих влажных песков. Другие: Лучше всего любоваться бухтой Баллибы во время прилива. Как очаровательна эта свинцовая вода, которую можно было бы принять за стоячую, если бы мы не знали, что это не так. А третьи утверждали, что бухта похожа на подземное озеро. Но все сходились в одном — как жители Венеции — что город их стоит на море. И украшали почтовую бумагу штампом: Порт-Балли.
Население Баллибы было небольшим, что, признаться, меня радовало. К возделыванию земля была непригодна. Не успевала пашня или луг обрести видимые размеры, как их тут же поглощала священная роща или болотистый участок, и из них ничего уже нельзя было извлечь, кроме второсортного торфа и кусков морёного дуба, из которых делали амулеты, ножи для бумаги, подставки для салфеток, чётки и другие безделушки. Мадонна Марты, например, родом из Баллибы. Пастбища, несмотря на проливные дожди, были чрезвычайно скудны и усыпаны валунами. В изобилии там рос только пырей и какие-то горькие голубоватые злаки, смертельные для коров и лошадей, но сносно перевариваемые ослами, козами и чёрными овцами. Что же, в таком случае, служило источником процветания Баллибы? Сейчас скажу. Нет, ничего я не скажу. Ничего.