Через несколько дней Робин уехала на север. Нил Макензи договорился со своими друзьями из Лидса, что девушка поживет у них. Робин предстояло написать главу о бедности в промышленных городах Йоркшира. Робин казалось, что она исходила тысячи мрачных улиц и побывала в тысячах мрачных и убогих лачуг. Обстановка этих лачуг была пугающе знакомой: бедность всюду одинакова — что в Лидсе, что в Лондоне. Грубые циновки на потрескавшемся линолеуме; пальто, валяющиеся на грязных матрасах вместо одеял; клопы и вши — все это она видела в лондонском Ист-Энде. Только в Йоркшире этого было больше. Больше бедно одетых мужчин, стоявших на углах улиц, и бледных женщин, состарившихся раньше времени.
Кроме того, здесь было холоднее. Ветер дул с пустошей, мчался мимо рядов типовых одноквартирных домиков, сметая в сточные канавы старые газеты, пустые пачки из-под сигарет и пивные пробки. По утрам работницы спешили на свои фабрики и стук их деревянных подошв напоминал вторжение вражеской конницы; лужи на обочинах дорог замерзали, а деревья в парке покрывались инеем. Робин ходила в толстой юбке и свитере, в перчатках, берете и пальто, но никак не могла согреться. Казалось, холод проник в ее кости, поселился там и отказывался уходить.
Она жила на кирпичной вилле в одном из лучших районов Лидса. Ездила в Кэйли, в Барнсли, ходила по самому Лидсу, по вечерам расшифровывала свои заметки и пыталась не видеть по ночам того, что увидела днем. Пыталась не поддаваться унынию и сохранять присущий ей оптимизм. Но несчастья, которые она видела, казались огромными и непреодолимыми. Слишком много людей, оставшихся без работы, слишком много трущоб, слишком много апатии и равнодушия. Когда-то она верила, что в один прекрасный день все эти проблемы будут решены, но теперь эта вера сильно поколебалась. Бедность казалась такой же частью пейзажа, как огромные фабричные трубы, которые возвышались над домиками, стоявшими спина к спине, и как угольная пыль, въевшаяся в стены зданий.
За день до возвращения в Лондон Робин села в автобус и поехала на пустоши. Прошлой ночью она плохо спала и не в силах была и дня оставаться в городе. Воздух в пустошах был холодным и пах торфом и вереском; ветер наконец утих. По бледно-голубому небу плыли белые перистые облака, вершины холмов золотило солнце. Это напомнило ей молчаливые просторы ее родного края, хотя ландшафт здесь был совсем другой. Пройдя пешком несколько миль, она почувствовала себя более свободной, менее придавленной к земле. Во второй половине дня Робин спустилась с холмов, села в автобус и остановилась в каком-то городке на берегу реки, чтобы выпить чаю и съесть пирожное. Городок назывался Хоуксден, его главной частью был завод. В небо взмывала огромная круглая труба, а громадный фасад кирпичного здания, на котором крупными квадратными буквами было написано «Завод Эллиота», занимал целую улицу. Вокруг него теснились ряды типовых каменных домиков. Когда свисток возвестил об окончании смены, улицы заполнились работницами. Женщины постарше носили на головах платки, а девушки — дешевые, но симпатичные шляпки. Стук их деревянных подошв эхом отдавался от мостовой.
Робин съела кусок йоркширской ватрушки, затем снова посмотрела на кирпичную стену и вдруг заморгала. «Завод Эллиота». Фрэнсис говорил, что отец Джо владеет заводом в Йоркшире. Тут до Робин дошло, что тот, кто владеет заводом, владеет и всем городком. Она подумала о Джо — смуглом, молчаливом, похожем на пугало, постоянно голодном, в пиджаке с продранными локтями, — и почувствовала смущение, смешанное с любопытством.
Когда она оплачивала счет, оказалось, что удовлетворить ее любопытство проще простого. Официантка, отсчитавшая Робин сдачу, сказала, что Эллиоты построили этот завод пятьдесят лет назад и владеют им до сих пор. Хозяина зовут Джон Эллиот. Да, у него было два сына. Но бедняге не повезло, потому что старшего сына убили на мировой войне, а с младшим он поссорился. Кроме того, он пережил двух жен — одну дурнушку из Бакстона, которая умерла, когда рожала Джонни, и одну красавицу француженку.
Наступили сумерки. Робин вышла из кафе и пошла по Хоуксдену. Начался дождь; в мокрых мостовых отражался желтый свет газовых фонарей. Найти дом Джона Эллиота — дом, в котором, скорее всего, вырос Джо, — оказалось нетрудно, просто в Хоуксдене не было другого дома такого же размера. Дом был огромным, уродливым, трехэтажным; к одной стене лепилась восьмиугольная башня, украшенная каменными гирляндами и завитушками. Это говорило Робин о богатстве и власти, которая всегда идет под руку с богатством. Здание, расположенное немного в стороне от деревни, было окружено высоким забором и полоской потемневшей травы, претендовавшей на звание газона. У парадной двери стоял автомобиль, но свет горел всего в двух-трех окнах. Робин остановилась у ворот, заглянула в них, попыталась представить себе маленького Джо, играющего в мячик или гуляющего с матерью-француженкой среди клумб, но не смогла этого сделать.
В октябре Джо шел мимо Трафальгарской площади и стал свидетелем первого митинга фашистов. Ряды чернорубашечников, горячечный, гипнотический голос их вождя сэра Освальда Мосли, сдерживавшие толпу полицейские — все выводило его из себя, вызывало желание остаться и устроить скандал. Но Эллиот сопротивлялся искушению: испытательный срок в шесть месяцев пока не кончился, и он не мог позволить себе еще раз ввязаться в драку. Кроме того, он мог опоздать на работу; тогда владелец «Штурмана» оштрафовал бы его. Он почти вернул Фрэнсису двадцать фунтов, которые тот дал ему взаймы, чтобы заплатить штраф. В последние месяцы Джо жил только на хлебе, маргарине и пинте пива, украдкой выпитой в «Штурмане», но долг выплачивал исправно. Нельзя сказать, что Фрэнсис заставлял его это делать: нет, беспечно щедрый Фрэнсис забывал о деньгах сразу же, как только давал взаймы. Но Джо не хотел быть у кого-то в долгу — а особенно у Фрэнсиса. В последнее время Фрэнсис все больше злил его. Пьеса была снята с репертуара на две недели раньше официального срока (что Джо мог предсказать заранее), и по этому поводу в квартире день и ночь толклись друзья Гиффорда. Джо, работавший сверхурочно, валился с ног от усталости. Два дня назад он в три часа ночи схватил за шкирку какого-то особенно шумного и надоедливого джазового пианиста и вышвырнул на улицу вместе со всем его барахлом.
Вернувшись в Лондон, Робин начала искать Фрэнсиса и обнаружила его в баре Фицроя вместе с дюжиной друзей.
— Потом пойдем ко мне, — прошептала Селена Робин, когда та села на место. — Мы с Фрэнсисом проводим спиритический сеанс.
Сеанс был устроен на славу: свечи мигали, духи вещали замогильными голосами. Робин, равнодушная к спиритизму, следила за Фрэнсисом. Гиффорд стоял отдельно от остальных и управлял всем. Он не проникся ни страхом, ни иронией; для него все удовольствие заключалось в режиссуре. Его глаза напоминали куски светлой гальки, отшлифованной морем; когда Фрэнсис следил за Селеной, увешанной бусами, обмотанной шарфами и склонившейся над блюдечком, у него приподнимались уголки рта. Когда один из мужчин, напуганный голосом, который доносился словно из-под земли, опрокинул на себя стакан с виски, Робин увидела, что Фрэнсис еле заметно улыбнулся. А когда Чарис Форчун стало плохо, именно Робин отвела ее на кухню, заставила пригнуть голову к коленям и дала воды; Фрэнсис продолжал сидеть на подоконнике и наблюдать за всеми. Робин подошла к нему и прошептала: