— Спасибо, мама, — поблагодарил Данилов, — я мог бы пригласить
ее сам, но все равно спасибо.
— Да, — согласилась мать. — Мне так спокойнее. Я никогда не
знаю, чего от тебя ждать, поэтому мне проще все сделать самой.
«Например, пригласить мою любовницу проводить меня на
светский раут, — подумал Данилов, — чтобы мне не пришло в голову потеряться по
дороге».
— И не забудь поздравить отца, — непререкаемым тоном,
который так хорошо знал Данилов, напомнила мать. — Не обязательно лишний раз
демонстрировать ему, что тебя не интересуют его успехи. Хорошего тебе дня,
Андрей.
— Спасибо. До свидания, мама.
Кто сказал, что семья — это такое место, где все друг друга
любят, жалеют, утешают и принимают такими, как есть? Семья — это худшее из
испытаний, потому что получить по физиономии от чужих вовсе не так ужасно, как
от близких.
Чужие далеко, а близкие — рядом и точно знают, как ударить
больнее, и занимают самые выгодные наблюдательные посты, чтобы выискать слабое
место в обороне близкого и прорвать ее неожиданным стремительным ударом, после
которого поверженному остается только хватать ртом воздух, таращить бессмысленные
глаза, и до трех часов ночи придумывать «достойные ответы».
Данилов сел на край постели и потер руками лицо. Щеки
кололись, а в глазах после бессонной ночи было как-то слишком сухо, хотя он
позволил себе только три сигареты.
Только три сигареты за всю ночь.
Осторожно, стараясь не топать, чтобы не разбудить Марту, он
прокрался в ванную и долго стоял под душем, а потом старательно брился и чистил
зубы.
Кто прислал записку? Данилов рассматривал в зеркале свое
отражение, как будто чье-то чужое, и думал.
Почему ее прислали еще и Марте? Зачем? Прошло много лет, и
Данилов сто раз давал себе обещание больше ни о чем не вспоминать.
Дня не проходило, чтобы он не вспоминал.
Нет. Он не вспоминал. Он просто не забывал.
Кому понадобилось напоминать ему таким способом? В отличие
от Марты, он сразу понял, что записки прислал вовсе не сумасшедший.
«Ты убил ее! Ты во всем виноват, убийца, иуда!»
За пять лет он почти не встречался с родственниками жены.
Кто-то из них решил наконец напомнить ему о себе таким способом? Ну ладно ему,
а Марте? Марта при чем?!
Никакие родственники его жены, даже те, с которыми он
встречался, ничего не могли знать о Марте. Если только не следили за его жизнью
с пристальным вниманием.
Или следили?
Зачем?
Хуже всего было то, что Данилов чувствовал ненависть,
которой дымились корявые буквы. Записки — и его, и та, что он вчера вытащил у
Марты, — как будто дышали на него ненавистью: и буквы, и бумага.
И угрозу он чувствовал, и злобу. Или он просто нервничает от
того, что идет снег?
Ему было шестнадцать лет, когда выяснилось, что у него есть
нервы и именно из-за них он никогда не станет великим пианистом.
Он боялся зала. Боялся так, что не мог заставить себя выйти
на сцену, даже если в зале никого не было. Он боялся сцены, боялся пустого
пространства, боялся света, звука собственного рояля — всего на свете.
Знаменитый пианист приехал из Лондона и утешал его мать, у
которой как будто кончилась жизнь, когда выяснилось, что Данилов не может
играть. Приезжали профессора, не менее знаменитые, чем пианист, и говорили, что
виноваты нервы.
Оказалось, что шестнадцатилетний Данилов никуда не годится.
Все утешали его мать, объясняли ей, что она ни в чем не
виновата.
Виноват Данилов и его нервы.
На него никто не обращал никакого внимания. Он был просто
организмом, субстанцией, на которую тратились силы, время и деньги, возлагались
надежды, а потом оказалось, что субстанция устроена как-то не правильно и
исправить ее невозможно.
Поначалу мать все-таки пыталась его исправить, но он начинал
трястись, едва увидев пустую сцену и на этой сцене рояль и стул. Крышка рояля
была поднята, стул слегка отодвинут — все готово для того, чтобы принять
сломавшегося от не правильного употребления Данилова. Принять и убить его.
По ночам ему снилось, как он умирает за роялем, один в
пустом зале. Он играл и видел свои руки в ослепительных манжетах концертной
рубашки, пальцы летали по клавишам, но не было звука, и там, во сне, в этом
было все дело.
Данилову казалось, что если он услышит звук, то не умрет, и
он начинал лупить по клавишам так, что болью заходились расплющенные от
ежедневных репетиций подушечки пальцев, а звука все не было, рояль не пускал
звуки наружу, и он не мог снять руки с клавиатуры, его засасывало в черно-белую
глубину, и у него больше не было пальцев, и на том месте, где они были,
надувались кровавые пузыри, из которых медленно, капля за каплей, вытекала кровь,
разбавляя черно-белые цвета красным.
Таким красным, каким только может быть кровавое пятно на
очень белой блузке.
Он понял, что не спит, только когда увидел свое отражение в
зеркале. Он не спал. Он был в ванной, старался не шуметь, чтобы не разбудить
Марту, думал о записках, которые исходили ненавистью, о матери и о том, как
подвел ее. Он подвел не только ее. Он подвел всех на свете. Он стоял перед
зеркалом, взявшись обеими руками за края раковины, и смотрел себе в лицо.
За его спиной, за закрытой дверью что-то с грохотом упало, и
Марта спросила приглушенно:
— Данилов, ты там досыпаешь?
— Нет, — сквозь зубы проговорил Данилов.
— Что? — раздалось из-за двери. — Освободи помещение, иди
досыпай в постель!
Он поспешно умылся очень холодной водой, вытер лицо и открыл
дверь.
— Доброе утро, — сказал он Марте, которая маялась под
дверью, — прошу прощения, что разбудил.
— Меня разбудил не ты, а телефон, — пробурчала Марта,
протискиваясь мимо него в ванную. — Надо было мне его вчера выключить, а я
забыла.
— Это я забыл, — повинился Данилов. — Вернее, не сообразил.
— Что делать, Данилов, — проговорила она из ванной, — что
делать, если ты такой тупой.
Он улыбнулся. Она всегда разговаривала с ним как-то так, что
ему хотелось улыбаться, даже по утрам после разговора с матерью.
На полированном черном прилавке, заменявшем кухонный рабочий
стол, лежали часы, браслет и два золотых кольца. Одно из них Марта привезла два
года назад из Бахрейна и невыносимо хвасталась и кольцом, и Бахрейном.