Посвящается Надежде Гроздовской, прекрасной и удивительной
во всех отношениях.
Мне день и ночь покоя не дает
Мой черный человек.
Александр Пушкин «Моцарт и Сальери»
Когда Данилов приехал домой, его жена уже умерла.
Он не понял, что она умерла.
Он пытался ее оживить.
Он совал к мертвым сизым губам стакан с водой. Вода лилась
по щекам и закинутой шее, размывала кровавые пятна на очень белой блузке.
Почему-то потом ему вспоминались не пятна, а именно эта, очень белая, не
правдоподобно белая блузка.
Он пытался посадить ее, а она заваливалась набок, рука
падала ему на шею, и он был уверен, что она живая, эта рука, мертвая не может
так падать.
Рука умоляла его — я жива, я здесь, спаси меня.
Он лупил ее по щекам, чтобы она очнулась. Он по-дилетантски
делал ей искусственное дыхание — он не умел его делать и все-таки делал. Он
тряс ее за плечи — голова болталась, как у клоуна Пафнутьича, которого
маленькому Данилову подарили на день рождения, и он сразу оторвал ему голову.
Спереди из головы торчали белые нитки, а сзади она осталась приделанной к
туловищу и с тех пор качалась. Так, как у его жены, когда она умерла.
ПОТОМ он все-таки понял, что она мертва. Вернее, разрешил
себе понять.
И тогда он стал звонить по телефону, по всем известным с
детства номерам — 03, 02, 01, плохо соображая, что делает, и надеясь, что это
как-то ее спасет.
Трубка липла к ладони, и он не сразу осознал, что она
липнет, потому что на его ладони высыхает кровь.
Кровь его жены.
Он звонил и держал ее, не давая упасть назад, на диванные
подушки. Он думал, что, если она упадет, будет еще хуже. Хотя куда уж тут хуже!
Вскоре кто-то приехал. Не зря же он звонил по всесильным
номерам.
Его жену подняли и сунули на носилки, как будто она была
вещь. Никому не нужная, ни к чему больше не пригодная сломанная вещь, с
которой, однако, приходится возиться, прежде чем отправить ее на помойку. И как
только ее положили на носилки, Данилов сразу понял — то, что лежит на сером
потрескавшемся дерматине, не его жена. Не может быть его женой. Зря он так
старался оживить ее. Нечего было оживлять. Осталось просто тело, когда-то
принадлежавшее его жене, — это он понял очень отчетливо.
Он не верил ни в загробную жизнь, ни в переселение душ, ни в
бога, ни в черта. Он верил в молекулы, элементарные частицы и химические
процессы.
То, что жена ушла и оставила ему собственное тело,
скрюченное и залитое кровью, не имело отношения к химическим процессам. Но это
было так очевидно, что Данилов долго не мог сообразить, чего от него хотят
приехавшие вслед за «Скорой» усталые мужики в милицейской форме. Им было
наплевать на Данилова, они не понимали, что от него только что ушла жена, и
называли ее «потерпевшая», и рассматривали кровавые пятна на ослепительно белой
блузке, и ползали по ковру, и искали какие-то гильзы, и мерили расстояние
строительной рулеткой, и звали соседей, которые толпились в дверях, жадно
глазели и стыдились того, что глазеют так жадно.
Данилова о чем-то спрашивали, он отвечал или не отвечал, он
так и не мог вспомнить, и, наверное, тут ему и пришел бы конец, потому что
мужики в форме были почему-то уверены, что Данилов сам застрелил свою жену.
Его спас гаишник.
Гаишник, которого Данилов ненавидел целых полчаса. Он
остановил Данилова на Садовом кольце и долго вертел в толстых от коричневых
перчаток пальцах его права, а потом потребовал отцепить от ветрового стекла
талон техосмотра и его тоже долго вертел. Потом велел Данилову открыть капот, и
светил в него, и елозил животом по грязному боку машины, рассматривая что-то
внутри капота, и в конце концов обнаружил, что у «девятки» оторван правый
брызговик, и пошел в свою машину, унизительно поманив Данилова за собой, и
долго писал что-то, и отказывался от денег, которые Данилов совал ему.
Данилов замерз, устал, ему очень хотелось домой — снять
отсыревшие за день ледяные ботинки, влезть в ванну и съесть наконец супу, о
котором он мечтал с обеда. Гаишника он ненавидел горячо и остро, и этот гаишник
спас его.
Оказалось, что Данилов никак не мог застрелить жену именно
потому, что валандался на Садовом кольце с бдительным гаишником, который
подтвердил — да, валандался.
И все. Все.
Никого, конечно, не нашли. А может, и не искали.
Для Данилова это не имело никакого значения.
«Ты, ты убил ее! — кричала на похоронах мать его жены и
плевала в него. — Ты во всем виноват, убийца, иуда!»
Ее оттаскивали от Данилова за рукава, но она рвалась из шубы
и наконец вырвалась, побежала, ее снова перехватили, а она все кидалась,
превращая похороны в потасовку.
Ему было все равно. Он смотрел на снег и думал — куда-то она
ушла?
Вечная ее манера — пропадать, исчезать, заставлять
волноваться о себе! Теперь ее искать не надо. Теперь она ушла навсегда.
С тех пор всегда, когда шел снег, Данилов чувствовал
беспокойство сродни тому, когда нужно бежать, а куда, зачем — не вспомнить.
Снег шел, а он все вспоминал, нервничал и уговаривал себя не нервничать, потому
что его мозг понимал, что бежать некуда, но в душе была тревога.
Так было до тех пор, пока однажды Данилов не получил длинный
белый конверт.
Конверт принесли вместе с почтой. Почта называлась утренней,
но почему-то ее приносили Данилову в середине дня. В конверте оказалась
четвертушка бумаги с одним-единственным предложением: «Убийца должен быть
наказан, пощады не будет».
Данилов прочитал, сморщился, скатал из четвертушки плотный
шарик и метнул его в корзину. Шарик пролетел мимо и неслышно приземлился на
ковер.
Некоторое время Данилов смотрел в окно, потом подобрал шарик
и сунул его в стол.
Не переставая шел снег.
* * *
Он открыл дверь в свою квартиру и сразу, еще не войдя,
нашарил на правой стене выключатель и зажег свет. Сердце колотилось, мешая
дышать, взмокли ладони и спина.
Он ненавидел этот момент — когда нужно войти в квартиру.
Иногда он даже курил на лестнице, просто потому, что не мог себя заставить
сделать последний шаг.
Вставить ключ, повернуть, распахнуть дверь, зажечь свет,
войти и оглядеться.