– Государь! Вы ошибаетесь, я домогаюсь этого звания... и у кого же больше на него прав? Генрих – всего-навсего ваш зять, он породнился с вами благодаря своему браку, и же ваш брат по крови, а главное – по сердцу... Государь, умоляю вас, оставьте меня при себе!
– Нет, нет, Франсуа, – сказал Карл, – это значило бы сделать вас несчастным.
– Почему же?
– По тысяче причин.
– Но подумайте, государь: разве вы найдете такого верного товарища, как я? С детства я не разлучался с вашим величеством.
– Знаю, знаю! Иногда мне даже хотелось, чтобы вы были подальше от меня.
– Что вы хотите этим сказать, ваше величество?
– Ничего, ничего... это я так... А какая там охота! Завидую вам, Франсуа! Вы только подумайте – в этих дьявольских горах охотятся на медведей, как на кабана! Вы будете присылать нам самые красивые шкуры. Вы знаете, там на медведей охотятся с одним кинжалом: зверя выжидают, затем дразнят, разъяряют; он идет прямо на охотника, в четырех шагах от него поднимается на задние лапы – и вот тогда ему вонзают кинжал в сердце, как сделал Генрих с кабаном на последней охоте. Это опасно, но вы храбрец, Франсуа, и эта опасность доставит вам истинное наслаждение.
– Ах, ваше величество, вы только усугубляете мою печаль: ведь я больше не буду охотиться вместе с вами.
– Тем лучше, тысяча чертей и одна ведьма! – сказал король. – Наши совместные охоты не идут на пользу ни мне, ни вам.
– Что вы хотите сказать, государь?
– Я хочу сказать, что охота со мной доставляет вам такое удовольствие и так вас волнует, что вы, олицетворенная меткость, вы, попадая из незнакомой аркебузы в сороку на сто шагов, на последней охоте, когда мы охотились вместе, из вашей собственной аркебузы, из аркебузы, вам хорошо знакомой, промахнулись по кабану на двадцать шагов и вместо него перебили ногу лучшей моей лошади. Смерть дьяволу! Знаете, Франсуа, тут есть над чем задуматься!
– Государь! Простите мое волнение, – побледнев, как мертвец, возопил герцог Алансонский.
– Ну да, волнение, я это прекрасно понимаю, – продолжал Карл, – и именно потому, что я знаю истинную цену этому волнению, я и говорю вам: поверьте мне, Франсуа, нам лучше охотиться подальше друг от друга, особливо при такого рода волнении. Подумайте об этом, брат мой, но не в моем присутствии, – я вижу, что мое присутствие вас смущает, – а когда вы будете одни, и вы убедитесь, что у меня есть все основания опасаться, как бы на следующей охоте вас снова не охватило волнение; ведь ни от чего не чешутся так руки, как от волнения, и тогда вместо лошади вы убьете всадника, а вместо зверя – короля. Черт побери! Пуля повыше, пуля пониже – глядь, лицо правительства сразу изменилось; ведь в нашей семье есть тому пример. Когда Монтгомери убил нашего отца Генриха Второго
[70]
, случайно или, быть может, от волнения, один удар его копья вознес нашего брата Франциска Второго на престол, а нашего отца Генриха унес в аббатство Сен-Дени
[71]
. Богу надо так мало, чтобы сотворить многое!
Герцог чувствовал, что по лбу у него заструился пот от этого удара, столь же грозного, сколь и непредвиденного.
Невозможно было яснее, чем король, высказать брату, что он все понял. Окутывая свой гнев покрывалом шутки, Карл был, пожалуй, куда страшнее, чем если бы он дал свободно вылиться наружу той клокочущей лаве ненависти, которая сжигала его душу, и месть его, казалось, была соразмерна с его злобой. По мере того, как один все сильнее ожесточался, другой становился все величественнее. В первый раз герцог Алансонский почувствовал угрызения совести, вернее – сожаление о том, что задуманное преступление не удалось.
Он боролся, пока мог, но под этим последним ударом склонил голову, и Карл заметил, что в его глазах занялось пожирающее пламя, которое у существ с нежной натурой прожигает бороздку, откуда брызжут слезы.
Но герцог Алансонский принадлежал к числу людей, плачущих только от ярости.
Карл взором коршуна смотрел на него в упор, вбирая в себя, если можно так выразиться, все чувства, сменявшиеся в душе молодого человека. И все эти чувства благодаря тому, что Карл глубоко изучил свою семью, обнаруживались перед ним так четко, как если бы душа герцога была открытой книгой.
Герцог стоял подавленный, безмолвный и недвижимый. Карл продержал его так с минуту, потом сказал тоном, проникнутым незыблемой ненавистью:
– Брат мой! Мы объявили вам наше решение, и наше решение твердо: вы уедете.
Герцог Алансонский сделал какое-то движение. Карл не подал виду, что заметил это, и продолжал:
– Я хочу, чтобы Наварра могла гордиться, что ее государь – брат Французского короля. Золото, могущество, почести – все, что приличествует вашему происхождению, – вы получите, как получил ваш брат Генрих, и так же, как он, – с усмешкой добавил Карл, – будете благодарить меня издалека. Но это все равно – для благословений расстояния не существует.
– Государь...
– Соглашайтесь или, вернее, покоряйтесь. Как только вы станете королем, вам подыщут супругу, достойную члена французской королевской фамилии. И кто знает, может быть, она принесет вам и другой престол!
– Но вы, ваше величество, забываете о своем друге Генрихе, – сказал герцог Алансонский.
– Генрихе? Но ведь я же сказал вам, что он не хочет наваррского престола! Ведь я же сказал вам, что он уступает его вам! Генрих – жизнерадостный малый, а не такая бледная личность, как вы. Он хочет веселиться и жить в свое удовольствие, а не сохнуть под короной, на что осуждены мы.
Герцог Алансонский вздохнул.
– Так ваше величество приказываете мне озаботиться... – начал он.
– Нет, нет! Ни о чем не беспокойтесь, Франсуа, – я все устрою сам; положитесь на меня, как на хорошего брата. А теперь, когда все решено, идите. Вы можете рассказывать или не рассказывать о нашем разговоре своим друзьям, но я-то приму меры, чтобы это как можно скорее стало известно всем. Идите, Франсуа!
Отвечать было нечего; герцог поклонился и вышел с яростью в душе.
Ему не терпелось повидать Генриха и поговорить с ним о том, что сейчас произошло, но увиделся он только с Екатериной: Генрих уклонялся от разговора, а королева-мать его искала.
Увидав Екатерину, герцог подавил скорбь и попытался улыбнуться. Он не был так счастлив, как герцог Анжуйский, и искал в Екатерине не мать, а только союзницу. И потому он начинал с притворства перед ней, будучи убежден, что для крепкого союза необходимо слегка обманывать друг друга.
И вот теперь он подошел к Екатерине, а на лице его оставались лишь едва заметные следы волнения.