И в его глазах, сухих и воспаленных от лихорадочного жара,
накипела слеза.
– Нет, не хочу, – отвечала Нелли, не подымая головы.
– Почему же, дитя мое? У тебя нет никого. Иван не может
держать тебя вечно при себе, а у меня ты будешь как в родном доме.
– Не хочу, потому что вы злой. Да, злой, злой, – прибавила
она, подымая голову и садясь на постели против старика. – Я сама злая, и злее
всех, но вы еще злее меня!.. – Говоря это, Нелли побледнела, глаза ее
засверкали; даже дрожавшие губы ее побледнели и искривились от прилива какого-то
сильного ощущения. Старик в недоумении смотрел на нее.
– Да, злее меня, потому что вы не хотите простить свою дочь;
вы хотите забыть ее совсем и берете к себе другое дитя, а разве можно забыть
свое родное дитя? Разве вы будете любить меня? Ведь как только вы на меня
взглянете, так и вспомните, что я вам чужая и что у вас была своя дочь, которую
вы сами забыли, потому что вы жестокий человек. А я не хочу жить у жестоких
людей, не хочу, не хочу!.. – Нелли всхлипнула и мельком взглянула на меня.
– Послезавтра Христос воскрес, все целуются и обнимаются,
все мирятся, все вины прощаются... Я ведь знаю... Только вы один, вы... у!
жестокий! Подите прочь!
Она залилась слезами. Эту речь она, кажется, давно уже
сообразила и вытвердила, на случай если старик еще раз будет ее приглашать к
себе. Старик был поражен и побледнел. Болезненное ощущение выразилось в лице
его.
– И к чему, к чему, зачем обо мне все так беспокоятся? Я не
хочу, не хочу! – вскрикнула вдруг Нелли в каком-то исступлении, – я милостыню
пойду просить!
– Нелли, что с тобой? Нелли, друг мой! – вскрикнул я
невольно, но восклицанием моим только подлил к огню масла.
– Да, я буду лучше ходить по улицам и милостыню просить, а
здесь не останусь, – кричала она, рыдая. – И мать моя милостыню просила, а
когда умирала, сама сказала мне: будь бедная и лучше милостыню проси, чем...
Милостыню не стыдно просить: я не у одного человека прошу, я у всех прошу, а
все не один человек; у одного стыдно, а у всех не стыдно; так мне одна нищенка
говорила; ведь я маленькая, мне негде взять. Я у всех и прошу. А здесь я не
хочу, не хочу, не хочу, я злая; я злее всех; вот какая я злая!
И Нелли вдруг совершенно неожиданно схватила со столика
чашку и бросила ее об пол.
– Вот теперь и разбилась, – прибавила она, с каким-то
вызывающим торжеством смотря на меня. – Чашек-то всего две, – прибавила она, –
я и другую разобью... Тогда из чего будете чай-то пить?
Она была как взбешенная и как будто сама ощущала наслаждение
в этом бешенстве, как будто сама сознавала, что это и стыдно и нехорошо, и в то
же время как будто поджигала себя на дальнейшие выходки.
– Она больна у тебя, Ваня, вот что, – сказал старик, –
или... я уж и не понимаю, что это за ребенок. Прощай!
Он взял свою фуражку и пожал мне руку. Он был как убитый;
Нелли страшно оскорбила его; все поднялось во мне:
– И не пожалела ты его, Нелли! – вскричал я, когда мы
остались одни, – и не стыдно, не стыдно тебе! Нет, ты не добрая, ты и вправду
злая! – и как был без шляпы, так и побежал я вслед за стариком. Мне хотелось
проводить его до ворот и хоть два слова сказать ему в утешение. Сбегая с
лестницы, я как будто еще видел перед собой лицо Нелли, страшно побледневшее от
моих упреков.
Я скоро догнал моего старика.
– Бедная девочка оскорблена, и у ней свое горе, верь мне,
Иван; а я ей о своем стал расписывать, – сказал он, горько улыбаясь. – Я
растравил ее рану. Говорят, сытый голодного не разумеет; а я, Ваня, прибавлю,
что и голодный голодного не всегда поймет. Ну, прощай!
Я было заговорил о чем-то постороннем, но старик только
рукой махнул.
– Полно меня-то утешать; лучше смотри, чтоб твоя-то не
убежала от тебя; она так и смотрит, – прибавил он с каким-то озлоблением и
пошел от меня скорыми шагами, помахивая и постукивая своей палкой по тротуару.
Он и не ожидал, что будет пророком.
Что сделалось со мной, когда, воротясь к себе, я, к ужасу
моему, опять не нашел дома Нелли! Я бросился в сени, искал ее на лестнице,
кликал, стучался даже у соседей и спрашивал о ней; поверить я не мог и не
хотел, что она опять бежала. И как она могла убежать? Ворота в доме одни; она
должна была пройти мимо нас, когда я разговаривал с стариком. Но скоро, к
большому моему унынию, я сообразил, что она могла прежде спрятаться где-нибудь
на лестнице и выждать, пока я пройду обратно домой, а потом бежать, так что я
никак не мог ее встретить. Во всяком случае, она не могла далеко уйти.
В сильном беспокойстве выбежал я опять на поиски, оставив на
всякий случай квартиру отпертою.
Прежде всего я отправился к Маслобоевым. Маслобоевых я не
застал дома, ни его, ни Александры Семеновны. Оставив у них записку, в которой
извещал их о новой беде, и прося, если к ним придет Нелли, немедленно дать мне
знать, я пошел к доктору; того тоже не было дома, служанка объявила мне, что,
кроме давешнего посещения, другого не было. Что было делать? Я отправился к
Бубновой и узнал от знакомой мне гробовщицы, что хозяйка со вчерашнего дня
сидит за что-то в полиции, а Нелли там с тех пор и не видали. Усталый,
измученный, я побежал опять к Маслобоевым; тот же ответ: никого не было, да и
они сами еще не возвращались. Записка моя лежала на столе. Что было мне делать?
В смертельной тоске возвращался я к себе домой поздно
вечером. Мне надо было в этот вечер быть у Наташи; она сама звала меня еще
утром. Но я даже и не ел ничего в этот день; мысль о Нелли возмущала всю мою
душу. «Что же это такое? – думал я. – Неужели ж это такое мудреное следствие
болезни? Уж не сумасшедшая ли она или сходит с ума? Но, боже мой, где она
теперь, где я сыщу ее!»
Только что я это воскликнул, как вдруг увидел Нелли, в
нескольких шагах от меня, на В-м мосту. Она стояла у фонаря и меня не видела. Я
хотел бежать к ней, но остановился. «Что ж это она здесь делает?» – подумал я в
недоумении и, уверенный, что теперь уж не потеряю ее, решился ждать и наблюдать
за ней. Прошло минут десять, она все стояла, посматривая на прохожих. Наконец
прошел один старичок, хорошо одетый, и Нелли подошла к нему: тот, не
останавливаясь, вынул что-то из кармана и подал ей. Она ему поклонилась. Не
могу выразить, что почувствовал я в это мгновение. Мучительно сжалось мое
сердце; как будто что-то дорогое, что я любил, лелеял и миловал, было опозорено
и оплевано передо мной в эту минуту, но вместе с тем и слезы потекли из глаз
моих.
Да, слезы о бедной Нелли, хотя я в то же время чувствовал
непримиримое негодование: она не от нужды просила; она была не брошенная, не
оставленная кем-нибудь на произвол судьбы; бежала не от жестоких притеснителей,
а от друзей своих, которые ее любили и лелеяли. Она как будто хотела кого-то
изумить или испугать своими подвигами; точно она хвасталась перед кем-то? Но
что-то тайное зрело в ее душе... Да, старик был прав; она оскорблена, рана ее
не могла зажить, и она как бы нарочно старалась растравлять свою рану этой таинственностью,
этой недоверчивостью ко всем нам; точно она наслаждалась сама своей болью, этим
эгоизмом страдания, если так можно выразиться. Это растравление боли и это
наслаждение ею было мне понятно: это наслаждение многих обиженных и
оскорбленных, пригнетенных судьбою и сознающих в себе ее несправедливость. Но
на какую же несправедливость нашу могла пожаловаться Нелли? Она как будто
хотела нас удивить и испугать своими капризами и дикими выходками, точно она в
самом деле перед нами хвалилась... Но нет! Она теперь одна, никто не видит из
нас, что она просила милостыню. Неужели ж она сама про себя находила в этом
наслаждение? Для чего ей милостыня, для чего ей деньги?