– Вот он! – закричал я, вдруг завидев его вдали на
набережной.
Наташа вздрогнула, вскрикнула, вгляделась в приближавшегося
Алешу и вдруг, бросив мою руку, пустилась к нему. Он тоже ускорил шаги, и через
минуту она была уже в его объятиях. На улице, кроме нас, никого почти не было.
Они целовались, смеялись; Наташа смеялась и плакала, все вместе, точно они
встретились после бесконечной разлуки. Краска залила ее бледные щеки; она была
как исступленная... Алеша заметил меня и тотчас же ко мне подошел.
Глава IX
Я жадно в него всматривался, хоть и видел его много раз до
этой минуты; я смотрел в его глаза, как будто его взгляд мог разрешить все мои
недоумения, мог разъяснить мне: чем, как этот ребенок мог очаровать ее, мог
зародить в ней такую безумную любовь – любовь до забвения самого первого долга,
до безрассудной жертвы всем, что было для Наташи до сих пор самой полной
святыней? Князь взял меня за обе руки, крепко пожал их, и его взгляд, кроткий и
ясный, проник в мое сердце.
Я почувствовал, что мог ошибаться в заключениях моих на его
счет уж по тому одному, что он был враг мой. Да, я не любил его, и, каюсь, я
никогда не мог его полюбить, – только один я, может быть, из всех его знавших.
Многое в нем мне упорно не нравилось, даже изящная его наружность и, может
быть, именно потому, что она была как-то уж слишком изящна. Впоследствии я
понял, что и в этом судил пристрастно. Он был высок, строен, тонок; лицо его
было продолговатое, всегда бледное; белокурые волосы, большие голубые глаза,
кроткие и задумчивые, в которых вдруг, порывами, блистала иногда самая
простодушная, самая детская веселость. Полные небольшие пунцовые губы его,
превосходно обрисованные, почти всегда имели какую-то серьезную складку; тем
неожиданнее и тем очаровательнее была вдруг появлявшаяся на них улыбка, до того
наивная и простодушная, что вы сами, вслед за ним, в каком бы вы ни были
настроении духа, ощущали немедленную потребность, в ответ ему, точно так же как
и он, улыбнуться. Одевался он неизысканно, но всегда изящно; видно было, что
ему не стоило ни малейшего труда это изящество во всем, что оно ему
прирожденно. Правда, и в нем было несколько нехороших замашек, несколько дурных
привычек хорошего тона: легкомыслие, самодовольство, вежливая дерзость. Но он
был слишком ясен и прост душою и сам, первый, обличал в себе эти привычки,
каялся в них и смеялся над ними. Мне кажется, этот ребенок никогда, даже и в
шутку, не мог бы солгать, а если б и солгал, то, право, не подозревая в этом
дурного. Даже самый эгоизм был в нем как-то привлекателен, именно потому, может
быть, что был откровенен, а не скрыт. В нем ничего не было скрытного. Он был
слаб, доверчив и робок сердцем; воли у него не было никакой. Обидеть, обмануть
его было бы и грешно и жалко, так же как грешно обмануть и обидеть ребенка. Он
был не по летам наивен и почти ничего не понимал из действительной жизни;
впрочем, и в сорок лет ничего бы, кажется, в ней не узнал. Такие люди как бы
осуждены на вечное несовершеннолетие. Мне кажется, не было человека, который бы
мог не полюбить его; он заласкался бы к вам, как дитя. Наташа сказала правду:
он мог бы сделать и дурной поступок, принужденный к тому чьим-нибудь сильным
влиянием; но, сознав последствия такого поступка, я думаю, он бы умер от
раскаяния. Наташа инстинктивно чувствовала, что будет его госпожой, владычицей;
что он будет даже жертвой ее. Она предвкушала наслаждение любить без памяти и
мучить до боли того, кого любишь, именно за то, что любишь, и потому-то, может
быть, и поспешила отдаться ему в жертву первая. Но и в его глазах сияла любовь,
и он с восторгом смотрел на нее. Она с торжеством взглянула на меня. Она забыла
в это мгновение все – и родителей, и прощанье, и подозрения... Она была
счастлива.
– Ваня! – вскричала она, – я виновата перед ним и не стою
его! Я думала, что ты уже и не придешь, Алеша. Забудь мои дурные мысли, Ваня. Я
заглажу это! – прибавила она, с бесконечною любовью смотря на него. Он
улыбнулся, поцеловал у ней руку и, не выпуская ее руки, сказал, обращаясь ко
мне:
– Не вините и меня. Как давно хотел я вас обнять как родного
брата; как много она мне про вас говорила! Мы с вами до сих пор едва
познакомились и как-то не сошлись. Будем друзьями и... простите нас, – прибавил
он вполголоса и немного покраснев, но с такой прекрасной улыбкой, что я не мог
не отозваться всем моим сердцем на его приветствие.
– Да, да, Алеша, – подхватила Наташа, – он наш, он наш брат,
он уже простил нас, и без него мы не будем счастливы. Я уже тебе говорила...
Ох, жестокие мы дети, Алеша! Но мы будем жить втроем... Ваня! – продолжала она,
и губы ее задрожали, – вот ты воротишься теперь к ним, домой; у тебя такое
золотое сердце, что хоть они и не простят меня, но, видя, что и ты простил,
может быть, хоть немного смягчатся надо мной. Расскажи им все, все, своими
словами из сердца; найди такие слова... Защити меня, спаси; передай им все
причины, все как сам понял. Знаешь ли, Ваня, что я бы, может быть, и не
решилась на это, если б тебя не случилось сегодня со мною! Ты спасение мое: я
тотчас же на тебя понадеялась, что ты сумеешь им так передать, что по крайней
мере этот первый-то ужас смягчишь для них. О боже мой, боже!.. Скажи им от
меня, Ваня, что я знаю, простить меня уж нельзя теперь: они простят, бог не
простит; но что если они и проклянут меня, то я все-таки буду благословлять их
и молиться за них всю мою жизнь. Все мое сердце у них! Ах, зачем мы не все
счастливы! Зачем, зачем!.. Боже! Что это я такое сделала! – вскричала она
вдруг, точно опомнившись, и, вся задрожав от ужаса, закрыла лицо руками. Алеша
обнял ее и молча крепко прижал к себе. Прошло несколько минут молчания.
– И вы могли потребовать такой жертвы! – сказал я, с упреком
смотря на него.
– Не вините меня! – повторил он, – уверяю вас, что теперь
все эти несчастья, хоть они и очень сильны, – только на одну минуту. Я в этом
совершенно уверен. Нужна только твердость, чтоб перенести эту минуту; то же
самое и она мне говорила. Вы знаете: всему причиною эта семейная гордость, эти
совершенно ненужные ссоры, какие-то там еще тяжбы!.. Но... (я об этом долго
размышлял, уверяю вас) все это должно прекратиться. Мы все соединимся опять и
тогда уже будем совершенно счастливы, так что даже и старики помирятся, на нас
глядя. Почему знать, может быть, именно наш брак послужит началом к их
примирению! Я думаю, что даже и не может быть иначе. Как вы думаете?
– Вы говорите: брак. Когда же вы обвенчаетесь? – спросил я,
взглянув на Наташу.
– Завтра или послезавтра; по крайней мере, послезавтра –
наверно. Вот видите, я и сам еще не хорошо знаю и, по правде, ничего еще там не
устроил. Я думал, что Наташа, может быть, еще и не придет сегодня. К тому же
отец непременно хотел меня везти сегодня к невесте (ведь мне сватают невесту;
Наташа вам сказывала? да я не хочу). Ну, так я еще и не мог рассчитать всего наверное.
Но все-таки мы, наверное, обвенчаемся послезавтра. Мне, по крайней мере, так
кажется, потому что ведь нельзя же иначе. Завтра же мы выезжаем по Псковской
дороге. Тут у меня недалеко, в деревне, есть товарищ, лицейский, очень хороший
человек; я вас, может быть, познакомлю. Там в селе есть и священник, а,
впрочем, наверно не знаю, есть или нет. Надо было заранее справиться, да я не
успел... А, впрочем, по-настоящему, все это мелочи. Было бы главное-то в виду.
Можно ведь из соседнего какого-нибудь села пригласить священника; как вы
думаете? Ведь есть же там соседние села! Одно жаль, что я до сих пор не успел
ни строчки написать туда; предупредить бы надо. Пожалуй, моего приятеля нет
теперь и дома... Но – это последняя вещь! Была бы решимость, а там все само
собою устроится, не правда ли? А покамест, до завтра или хоть до послезавтра,
она пробудет здесь у меня. Я нанял особую квартиру, в которой мы и воротясь
будем жить. Я уж не пойду жить к отцу, не правда ли?