Кончив все приготовления, он снова подошел к шкафу и выпил
остатки вина. Он весь дрожал, подходя к столу. Его узнать нельзя было – так он
был бледен. Тут он опять взял скрипку. Я видела эту скрипку и знала, что она
такое, но теперь ожидала чего-то ужасного, страшного, чудесного… и вздрогнула
от первых ее звуков. Батюшка начал играть. Но звуки шли как-то прерывисто; он
поминутно останавливался, как будто припоминал что-то; наконец с растерзанным,
мучительным видом положил свой смычок и как-то странно поглядел на постель. Там
его что-то все беспокоило. Он опять пошел к постели… Я не пропускала ни одного
движения его и, замирая от ужасного чувства, следила за ним. Вдруг он поспешно
начал чего-то искать под руками – и опять та же страшная мысль, как молния,
обожгла меня. Мне пришло в голову: отчего же так крепко спит матушка? отчего же
она не проснулась, когда он рукою ощупывал ее лицо? Наконец я увидела, что он
стаскивал все, что мог найти из нашего платья, взял салоп матушкин, свой старый
сюртук, халат, даже мое платье, которое я скинула, так что закрыл матушку
совершенно и спрятал под набросанной грудой; она лежала все неподвижно, не
шевелясь ни одним членом.
Она спала глубоким сном!
Он как будто вздохнул свободнее, когда кончил свою работу. В
этот раз уже ничто не мешало ему, но все еще что-то его беспокоило. Он
переставил свечу и стал лицом к дверям, чтоб даже и не поглядеть на постель.
Наконец он взял скрипку и с каким-то отчаянным жестом ударил смычком… Музыка
началась. Но это была не музыка… Я помню все отчетливо, до последнего
мгновения; помню все, что поразило тогда мое внимание. Нет, это была не такая
музыка, которую мне потом удавалось слышать! Это были не звуки скрипки, а как
будто чей-то ужасный голос загремел в первый раз в нашем темном жилище. Или
неправильны, болезненны были мои впечатления, или чувства мои были потрясены
всем, чему я была свидетельницей, подготовлены были на впечатления страшные,
неисходимо мучительные, – но я твердо уверена, что слышала стоны, крик
человеческий, плач; целое отчаяние выливалось в этих звуках, и наконец, когда
загремел ужасный финальный аккорд, в котором было все, что есть ужасного в плаче,
мучительного в муках и тоскливого в безнадежной тоске, – все это как будто
соединилось разом… я не могла выдержать, – я задрожала, слезы брызнули из глаз
моих, и, с страшным, отчаянным криком бросившись к батюшке, я обхватила его
руками. Он вскрикнул и опустил свою скрипку.
С минуту стоял он как потерянный. Наконец глаза его
запрыгали и забегали по сторонам; он как будто искал чего-то, вдруг схватил
скрипку, взмахнул ею надо мною… еще минута, и он, может быть, убил бы меня на
месте.
– Папочка! – закричала я ему, – папочка!
Он задрожал как лист, когда услышал мой голос, и отступил на
два шага.
– Ах! так еще ты осталась! Так еще не все кончилось! Так еще
ты осталась со мной! – закричал он, подняв меня за плеча на воздух.
– Папочка! – закричала я снова, – не пугай меня, ради бога!
мне страшно! ай!
Мой плач поразил его. Он тихо опустил меня на пол и с минуту
безмолвно смотрел на меня, как будто узнавая и припоминая что-то. Наконец,
вдруг, как будто что-нибудь перевернуло его, как будто его поразила какая-то
ужасная мысль, – из помутившихся глаз его брызнули слезы; он нагнулся ко мне и
начал пристально смотреть мне в лицо.
– Папочка! – говорила я ему, терзаясь от страха, – не смотри
так, папочка! Уйдем отсюда! уйдем скорее! уйдем, убежим!
– Да, убежим, убежим! пора! пойдем, Неточка! скорее, скорее!
– И он засуетился, как будто только теперь догадался, что ему делать. Торопливо
озирался он кругом и, увидя на полу матушкин платок, поднял его и положил в
карман, потом увидел чепчик – и его тоже поднял и спрятал на себе, как будто
снаряжаясь в дальнюю дорогу и захватывая все, что было ему нужно.
Я мигом надела свое платье и, тоже торопясь, начала
захватывать все, что мне казалось нужным для дороги.
– Все ли, все ли? – спрашивал отец, – Все ли готово? Скорей!
Скорей!
Я наскоро навязала узел, накинула на голову платок, и уже мы
оба стали было выходить, когда мне вдруг пришло в голову, что надо взять и
картинку, которая висела на стене. Батюшка тотчас же согласился с этим. Теперь
он был тих, говорил шепотом и только торопил меня поскорее идти. Картина висела
очень высоко; мы вдвоем принесли стул, потом приладили на него скамейку и,
взгромоздившись на нее, наконец, после долгих трудов, сняли. Тогда все было
готово к нашему путешествию. Он взял меня за руку, и мы было уже пошли, но
вдруг батюшка остановил меня. Он долго тер себе лоб, как будто вспоминая
что-то, что еще не было сделано. Наконец он как будто нашел, что ему было надо,
отыскал ключи, которые лежали у матушки под подушкой, и торопливо начал искать
чего-то в комоде. Наконец он воротился ко мне и принес несколько денег,
отысканных в ящике.
– Вот, на, возьми это, береги, – прошептал он мне, – не
теряй же, помни, помни!
Он мне положил сначала деньги в руку, потом взял их опять и
сунул мне за пазуху. Помню, что я вздрогнула, когда к моему телу прикоснулось
это серебро, и я как будто только теперь поняла, что такое деньги. Теперь мы
опять были готовы, но он вдруг опять остановил меня.
– Неточка! – сказал он мне, как будто размышляя с усилием, –
деточка моя, я позабыл… что такое?.. Что это надо?.. Я не помню… Да, да, нашел,
вспомнил!.. Поди сюда, Неточка!
Он подвел меня к углу, где был образ, и сказал, чтоб я стала
на колени.
– Молись, дитя мое, помолись! Тебе лучше будет!.. Да, право,
будет лучше, – шептал он мне, указывая на образ и как-то странно смотря на
меня. – Помолись, помолись! – говорил он каким-то просящим, умоляющим голосом.
Я бросилась на колени, сложила руки и, полная ужаса,
отчаяния, которое уже совсем овладело мною, упала на пол и пролежала несколько
минут как бездыханная. Я напрягала все свои мысли, все свои чувства в молитве,
но страх преодолевал меня. Я приподнялась, измученная тоскою. Я уже не хотела
идти с ним, боялась его; мне хотелось остаться. Наконец то, что томило и мучило
меня, вырвалось из груди моей.
– Папа, – сказала я, обливаясь слезами, – а мама?.. Что с
мамой? где она? где моя мама?..
Я не могла продолжать и залилась слезами.
Он тоже со слезами смотрел на меня. Наконец он взял меня за
руку, подвел к постели, разметал набросанную груду платья и открыл одеяло. Боже
мой! Она лежала мертвая, уже похолодевшая и посиневшая. Я как бесчувственная
бросилась на нее и обняла ее труп. Отец поставил меня на колени.
– Поклонись ей, дитя! – сказал он, – простись с нею…
Я поклонилась. Отец поклонился вместе со мною… Он был ужасно
бледен; губы его двигались и что-то шептали.
– Это не я, Неточка, не я, – говорил он мне, указывая
дрожащею рукою на труп. – Слышишь, не я; я не виноват в этом. Помни, Неточка!