— Так это уже гласно? Боже, как я изумлен!
— Нет, это совсем еще не гласно, до некоторого времени… я
там не знаю, вообще я в стороне совершенно. Но все это верно.
— Но теперь Катерина Николаевна… Как вы думаете, эта закуска
Бьорингу не понравится?
— Этого я уж не знаю… что, собственно, тут ему не
понравится; но поверь, что Анна Андреевна и в этом смысле — в высшей степени
порядочный человек. А каково, однако, Анна-то Андреевна! Как раз справилась
перед тем у меня вчера утром: «Люблю ли я или нет госпожу вдову Ахмакову?»
Помнишь, я тебе с удивлением вчера передавал: нельзя же бы ей выйти за отца,
если б я женился на дочери? Понимаешь теперь?
— Ах, в самом деле! — вскричал я. — Но неужто же в самом
деле Анна Андреевна могла предположить, что вы… могли бы желать жениться на
Катерине Николаевне?
— Видно, что так, мой друг, а впрочем… а впрочем, тебе,
кажется, пора туда, куда ты идешь. У меня, видишь ли, все голова болит. Прикажу
«Лючию». Я люблю торжественность скуки, а впрочем, я уже говорил тебе это…
Повторяюсь непростительно… Впрочем, может быть, и уйду отсюда. Я люблю тебя,
мой милый, но прощай; когда у меня голова болит или зубы, я всегда жажду
уединения.
На лице его показалась какая-то мучительная складка; верю
теперь, что у него болела тогда голова, особенно голова…
— До завтра, — сказал я.
— Что такое до завтра и что будет завтра? — криво усмехнулся
он.
— Приду к вам, или вы ко мне.
— Нет, я к тебе не приду, а ты ко мне прибежишь…
В лице его было что-то слишком уж недоброе, но мне было даже
не до него: такое происшествие!
III
Князь был действительно нездоров и сидел дома один с
обвязанной мокрым полотенцем головой. Он очень ждал меня; но не голова одна у
него болела, а скорее он весь был болен нравственно. Предупреждаю опять: во все
это последнее время, и вплоть до катастрофы, мне как-то пришлось встречаться
сплошь с людьми, до того возбужденными, что все они были чуть не помешанные,
так что я сам поневоле должен был как бы заразиться. Я, признаюсь, пришел с
дурными чувствами, да и стыдно мне было очень того, что я вчера перед ним
расплакался. Да и все-таки они так ловко с Лизой сумели меня обмануть, что я не
мог же не видеть в себе глупца. Словом, когда я вошел к нему, в душе моей
звучали фальшивые струны. Но все это напускное и фальшивое соскочило быстро. Я
должен отдать ему справедливость: как скоро падала и разбивалась его
мнительность, то он уже отдавался окончательно; в нем сказывались черты почти
младенческой ласковости, доверчивости и любви. Он со слезами поцеловал меня и
тотчас же начал говорить о деле… Да, я действительно был ему очень нужен: в
словах его и в течении идей было чрезвычайно много беспорядка.
Он совершенно твердо заявил мне о своем намерении жениться
на Лизе, и как можно скорей. «То, что она не дворянка, поверьте, не смущало
меня ни минуты, — сказал он мне, — мой дед женат был на дворовой девушке,
певице на собственном крепостном театре одного соседа-помещика. Конечно, мое
семейство питало насчет меня своего рода надежды, но им придется теперь
уступить, да и борьбы никакой не будет. Я хочу разорвать, разорвать со всем
теперешним окончательно! Все другое, все по-новому! Я не понимаю, за что меня
полюбила ваша сестра; но, уж конечно, я без нее, может быть, не жил бы теперь
на свете. Клянусь вам от глубины души, что я смотрю теперь на встречу мою с ней
в Луге как на перст провидения. Я думаю, она полюбила меня за «беспредельность
моего падения»… впрочем, поймете ли вы это, Аркадий Макарович?»
— Совершенно! — произнес я в высшей степени убежденным
голосом. Я сидел в креслах перед столом, а он ходил по комнате.
— Я должен вам рассказать весь этот факт нашей встречи без
утайки. Началось с моей душевной тайны, которую она одна только и узнала,
потому что одной только ей я и решился поверить. И никто до сих пор не знает. В
Лугу тогда я попал с отчаянием в душе и жил у Столбеевой, не знаю зачем, может
быть, искал полнейшего уединения. Я тогда только что оставил службу в —м полку.
В полк этот я поступил, воротясь из-за границы, после той встречи за границей с
Андреем Петровичем. У меня были тогда деньги, я в полку мотал, жил открыто; но
офицеры-товарищи меня не любили, хотя я старался не оскорблять. И признаюсь
вам, что меня никто никогда не любил. Там был один корнет, Степанов какой-то,
признаюсь вам, чрезвычайно пустой, ничтожный и даже как бы забитый, одним
словом, ничем не отличавшийся. Бесспорно, впрочем, честный. Он ко мне
повадился, я с ним не церемонился, он просиживал у меня в углу молча по целым
дням, но с достоинством, хотя не мешал мне вовсе. Раз я рассказал ему один
текущий анекдот, в который приплел много вздору, о том, что дочь полковника ко
мне неравнодушна и что полковник, рассчитывая на меня, конечно, сделает все,
что я пожелаю… Одним словом, я опускаю подробности, но из всего этого вышла
потом пресложная и прегнусная сплетня. Вышла не от Степанова, а от моего
денщика, который все подслушал и запомнил, потому что тут был один смешной
анекдот, компрометировавший молодую особу. Вот этот денщик и указал на допросе
у офицеров, когда вышла сплетня, на Степанова, то есть что я этому Степанову
рассказывал. Степанов был поставлен в такое положение, что никак не мог
отречься, что слышал; это было делом чести. А так как я на две трети в анекдоте
этом налгал, то офицеры были возмущены, и полковой командир, собрав нас к себе,
вынужден был объясниться. Вот тут-то и был задан при всех Степанову вопрос:
слышал он или нет? И тот показал всю правду. Ну-с, что же я тогда сделал, я,
тысячелетний князь? Я отрекся и в глаза Степанову сказал, что он солгал,
учтивым образом, то есть в том смысле, что он «не так понял», и проч… Я
опять-таки опускаю подробности, но выгода моего положения была та, что так как
Степанов ко мне учащал, то я, не без некоторого вероятия, мог выставить дело в
таком виде, что он будто бы стакнулся с моим денщиком из некоторых выгод.
Степанов только молча поглядел на меня и пожал плечами. Я помню его взгляд и
никогда его не забуду. Затем он немедленно подал было в отставку, но, как вы
думаете, что вышло? Офицеры, все до единого, разом, сделали ему визит и
уговорили его не подавать. Через две недели вышел и я из полка: меня никто не
выгонял, никто не приглашал выйти, я выставил семейный предлог для отставки.
Тем дело и кончилось. Сначала я был совершенно ничего и даже на них сердился;
жил в Луге, познакомился с Лизаветой Макаровной, но потом, еще месяц спустя, я
уже смотрел на мой револьвер и подумывал о смерти. Я смотрю на каждое дело
мрачно, Аркадий Макарович. Я приготовил письмо в полк командиру и товарищам, с
полным сознанием во лжи моей, восстановляя честь Степанова. Написав письмо, я
задал себе задачу: «послать и жить или послать и умереть?» Я бы не разрешил
этого вопроса. Случай, слепой случай, после одного быстрого и странного
разговора с Лизаветой Макаровной, вдруг сблизил меня с нею. А до того она
ходила к Столбеевой; мы встречались, раскланивались и даже редко говорили. Я
вдруг все открыл ей. Вот тогда-то она и подала мне руку.