В глазах моих потемнело.
— Я брал у вас как товарищ, — начал я ужасно тихо, — вы
предлагали сами, и я поверил вашему расположению…
— Я вам — не товарищ! Я вам давал, да не для того, а вы сами
знаете для чего.
— Я брал в зачет версиловских; конечно, это глупо, но я…
— Вы не могли брать в зачет версиловских без его позволения,
и я не мог вам давать его деньги без его позволения… Я вам свои давал; и вы
знали; знали и брали; а я терпел ненавистную комедию и своем доме!
— Что такое я знал? Какая комедия? За что же вы мне давали?
— Pour vos beaux yeux, mon cousin!
[67]
— захохотал он мне
прямо в глаза.
— К черту! — завопил я, — возьмите все, вот вам и эта
тысяча! Теперь — квиты, и завтра…
И я бросил в него этой пачкой радужных, которую оставил было
себе для разживы. Пачка попала ему прямо в жилет и шлепнулась на пол. Он
быстро, огромными тремя шагами, подступил ко мне в упор.
— Посмеете ли вы сказать, — свирепо и раздельно, как по
складам, проговорил он, — что, брав мои деньги весь месяц, вы не знали, что
ваша сестра от меня беременна?
— Что? Как! — вскричал я, и вдруг мои ноги ослабели, и я
бессильно опустился на диван. Он мне сам говорил потом, что я побледнел
буквально как платок. Ум замешался во мне. Помню, мы все смотрели молча друг
другу в лицо. Как будто испуг прошел по его лицу; он вдруг наклонился, схватил
меня за плечи и стал меня поддерживать. Я слишком помню его неподвижную улыбку;
в ней были недоверчивость и удивление. Да, он никак не ожидал такого эффекта
своих слов, потому что был убежден в моей виновности.
Кончилось обмороком, но на одну лишь минуту; я опомнился,
приподнялся на ноги, глядел на него и соображал — и вдруг вся истина открылась
столь долго спавшему уму моему! Если б мне сказали заранее и спросили: «Что бы
я сделал с ним в ту минуту?» — я бы наверно ответил, что растерзал бы его на
части. Но вышло совсем иное, и совсем не по моей воле: я вдруг закрыл лицо
обеими руками и горько, навзрыд, заплакал. Само так вышло! В молодом человеке
сказался вдруг маленький ребенок. Маленький ребенок, значит, жил еще тогда в
душе моей на целую половину. Я упал на диван и всхлипывал. «Лиза! Лиза! Бедная,
несчастная!» Князь вдруг и совершенно поверил.
— Боже, как я виноват перед вами! — вскричал он с глубокою
горестью. — О, как гнусно я думал об вас в моей мнительности… Простите меня,
Аркадий Макарович!
Я вдруг вскочил, хотел ему что-то сказать, стал перед ним,
но, не сказав ничего, выбежал из комнаты и из квартиры. Я прибрел домой пешком
и едва помню путь. Я бросился на мою кровать, лицом в подушку, в темноте, и
думал-думал. В такие минуты стройно и последовательно никогда не думается. Ум и
воображение мое как бы срывались с нитки, и, помню, я начинал даже мечтать о
совершенно постороннем и даже бог знает о чем. Но горе и беда вдруг опять
припоминались с болью и с нытьем, и я опять ломал руки и восклицал: «Лиза,
Лиза!» — и опять плакал. Не помню, как заснул, но спал крепко, сладко.
Глава седьмая
I
Я проснулся утром часов в восемь, мигом запер мою дверь, сел
к окну и стал думать. Так просидел до десяти часов. Служанка два раза стучалась
ко мне, но я прогонял ее. Наконец, уже в одиннадцатом часу, опять постучались.
Я было закричал опять, но это была Лиза. С нею вошла и служанка, принесла мне
кофей и расположилась затоплять печку. Прогнать служанку было невозможно, и все
время, пока Фекла накладывала дров и раздувала огонь, я все ходил большими
шагами по моей маленькой комнате, не начиная разговора и даже стараясь не
глядеть на Лизу. Служанка действовала с невыразимою медленностью, и это
нарочно, как все служанки в таких случаях, когда приметят, что они господам
мешают при них говорить. Лиза села на стул у окна и следила за мною.
— У тебя кофей простынет, — сказала она вдруг. Я поглядел на
нее: ни малейшего смущения, полное спокойствие, а на губах так даже улыбка.
— Вот женщины! — не вытерпел я и вскинул плечами. Наконец
служанка затопила печку и принялась было прибирать, но я с жаром выгнал ее и
наконец-то запер дверь.
— Скажи мне, пожалуйста, зачем ты опять запер дверь? —
спросила Лиза.
Я стал перед нею.
— Лиза, мог ли я подумать, что ты так обманешь меня! —
воскликнул я вдруг, совсем даже не думая, что так начну, и не слезы на этот
раз, а почти злобное какое-то чувство укололо вдруг мое сердце, так что я даже
не ожидал того сам. Лиза покраснела, но не ответила, только продолжала смотреть
мне прямо в глаза.
— Постой, Лиза, постой, о, как я был глуп! Но глуп ли? Все
намеки сошлись только вчера в одну кучу, а до тех пор откуда я мог узнать? Из
того, что ты ходила к Столбеевой и к этой… Дарье Онисимовне? Но я тебя за
солнце считал, Лиза, и как могло бы мне прийти что-нибудь в голову? Помнишь,
как я тебя встретил тогда, два месяца назад, у него на квартире, и как мы с
тобой шли тогда по солнцу и радовались… тогда уже было? Было?
Она ответила утвердительным наклонением головы.
— Так ты уж и тогда меня обманывала! Тут не от глупости
моей, Лиза, тут, скорее, мой эгоизм, а не глупость причиною, мой эгоизм сердца
и — и, пожалуй, уверенность в святость. О, я всегда был уверен, что все вы
бесконечно выше меня и — вот! Наконец, вчера, в один день сроку, я не успел и
сообразить, несмотря на все намеки… Да и не тем совсем я был вчера занят!
Тут я вдруг вспомнил о Катерине Николавне, и что-то опять
мучительно, как булавкой, кольнуло меня в сердце, и я весь покраснел. Я, естественно,
не мог быть в ту минуту добрым.
— Да в чем ты оправдываешься? Ты, Аркадий, кажется, в чем-то
спешишь оправдаться, так в чем же? — тихо и кротко спросила Лиза, но очень
твердым и убежденным голосом.
— Как в чем? Да мне-то что теперь делать? — вот хоть бы этот
вопрос! А ты говоришь: «в чем же?» Я не знаю, как поступить! Я не знаю, как в
этих случаях поступают братья… Я знаю, что заставляют жениться с пистолетом в
руке… Поступлю, как надо честному человеку! А я вот и не знаю, как тут надо
поступить честному человеку!.. Почему? Потому что мы — не дворяне, а он — князь
и делает там свою карьеру; он нас, честных-то людей, и слушать не станет. Мы —
даже и не братья с тобой, а незаконнорожденные какие-то, без фамилии, дети
дворового; а князья разве женятся на дворовых? О, гадость! И, сверх того, ты
сидишь и на меня теперь удивляешься.
— Я верю, что ты мучишься, — покраснела опять Лиза, — но ты
торопишься и сам себя мучаешь.
— Торопишься? Да неужели же я недостаточно опоздал,
по-твоему! Тебе ли, тебе ли, Лиза, мне так говорить? — увлекся я наконец полным
негодованием. — А сколько я вынес позору, и как этот князь должен был меня
презирать! О, мне теперь все ясно, и вся эта картина передо мной: он вполне
вообразил, что я уже давно догадался о его связи с тобой, но молчу или даже
подымаю нос и похваляюсь «честью» — вот что он даже мог обо мне подумать! И за
сестру, за позор сестры беру деньги! Вот что ему было омерзительно видеть, и я
его оправдываю вполне: каждый день видать и принимать подлеца, потому что он —
ей брат, да еще говорит о чести… это сердце иссохнет, хоть бы и его сердце! И
ты все это допустила, ты не предупредила меня! Он до того презирал меня, что
говорил обо мне Стебелькову и сам сказал мне вчера, что хотел нас обоих с
Версиловым выгнать. А Стебельков-то! «Анна Андреевна ведь — такая же вам
сестрица, как и Лизавета Макаровна», да еще кричит мне вслед: «Мои деньги
лучше». А я-то, я-то нахально разваливался у него на диванах и лез, как ровня,
к его знакомым, черт бы их взял! И ты все это допустила! Пожалуй, и Дарзан
теперь знает, судя по крайней мере по тону его вчера вечером… Все, все знают,
кроме меня!