Хозяин приостановился и стал обводить нас умиленным
взглядом.
— Не знаю, — улыбался Версилов; я очень хмурился.
— А вот как он сделал-с, — проговорил хозяин с таким
торжеством, как будто он сам это сделал, — нанял он мужичков с заступами,
простых этаких русских, и стал копать у самого камня, у самого края, яму; всю
ночь копали, огромную выкопали, ровно в рост камню и так только на вершок еще
поглубже, а как выкопали, велел он, помаленьку и осторожно, подкапывать землю
уж из-под самого камня. Ну, натурально, как подкопали, камню-то не на чем
стоять, равновесие-то и покачнулось; а как покачнулось равновесие, они
камушек-то с другой стороны уже руками понаперли, этак на ура, по-русски:
камень-то и бух в яму! Тут же лопатками засыпали, трамбовкой утрамбовали,
камушками замостили, — гладко, исчез камушек!
— Представьте себе! — сказал Версилов.
— То есть народу-то, народу-то тут набежало,
видимо-невидимо; англичане эти тут же, давно догадались, злятся. Монферан
приехал: это, говорит, по-мужицки, слишком, говорит, просто. Да ведь в том-то и
штука, что просто, а вы-то не догадались, дураки вы этакие! Так это я вам
скажу, этот начальник-то, государственное-то лицо, только ахнул, обнял его,
поцеловал: «Да откуда ты был такой, говорит?» — «А из Ярославской губернии,
ваше сиятельство, мы, собственно, по нашему рукомеслу портные, а летом в
столицу фруктом приходим торговать-с». Ну, дошло до начальства; начальство
велело ему медаль повесить; так и ходил с медалью на шее, да опился потом,
говорят; знаете, русский человек, не удержится! Оттого-то вот нас до сих пор
иностранцы и заедают, да-с, вот-с!
— Да, конечно, русский ум… — начал было Версилов.
Но тут рассказчика, к счастью его, кликнула больная хозяйка,
и он убежал, а то бы я не выдержал. Версилов смеялся.
— Милый ты мой, он меня целый час перед тобой веселил. Этот
камень… это все, что есть самого патриотически-непорядочного между подобными
рассказами, но как его перебить? ведь ты видел, он тает от удовольствия. Да и,
кроме того, этот камень, кажется, и теперь стоит, если только не ошибаюсь, и
вовсе не зарыт в яму…
— Ах, боже мой! — вскричал я, — да ведь и вправду. Как же он
смел!..
— Что ты? Да ты, кажется, совсем в негодовании, полно. А это
он действительно смешал: я слышал какой-то в этом роде рассказ о камне еще во
времена моего детства, только, разумеется, не так и не про этот камень.
Помилуй: «дошло до начальства». Да у него вся душа пела в ту минуту, когда он
«дошел до начальства». В этой жалкой среде и нельзя без подобных анекдотов. Их
у них множество, главное — от их невоздержности. Ничему не учились, ничего
точно не знают, ну, а кроме карт и производств захочется поговорить о
чем-нибудь общечеловеческом, поэтическом… Что он, кто такой, этот Петр
Ипполитович?
— Беднейшее существо, и даже несчастный.
— Ну вот видишь, даже, может, и в карты не играет! Повторяю,
рассказывая эту дребедень, он удовлетворяет своей любви к ближнему: ведь он и
нас хотел осчастливить. Чувство патриотизма тоже удовлетворено; например, еще
анекдот есть у них, что Завьялову англичане миллион давали с тем только, чтоб
он клейма не клал на свои изделия…
— Ах, боже мой, этот анекдот я слышал.
— Кто этого не слышал, и он совершенно даже знает,
рассказывая, что ты это наверно уж слышал, но все-таки рассказывает, нарочно
воображая, что ты не слыхал. Видение шведского короля — это уж у них, кажется,
устарело; но в моей юности его с засосом повторяли и с таинственным шепотом,
точно так же, как и о том, что в начале столетия кто-то будто бы стоял в сенате
на коленях перед сенаторами. Про коменданта Башуцкого тоже много было
анекдотов, как монумент увезли. Они придворные анекдоты ужасно любят; например,
рассказы про министра прошлого царствования Чернышева, каким образом он,
семидесятилетний старик, так подделывал свою наружность, что казался
тридцатилетним, и до того, что покойный государь удивлялся на выходах…
— И это я слышал.
— Кто не слыхал? Все эти анекдоты — верх непорядочности; но
знай, что этот тип непорядочного гораздо глубже и дальше распространен, чем мы
думаем. Желание соврать, с целью осчастливить своего ближнего, ты встретишь
даже и в самом порядочном нашем обществе, ибо все мы страдаем этою
невоздержанностью сердец наших. Только у нас в другом роде рассказы; что у нас
об одной Америке рассказывают, так это — страсть, и государственные даже люди!
Я и сам, признаюсь, принадлежу к этому непорядочному типу и всю жизнь страдал
от того…
— Про Чернышева я сам рассказывал несколько раз.
— Уж и сам рассказывал?
— Тут есть, кроме меня, еще жилец чиновник, тоже рябой, и
уже старик, но тот ужасный прозаик, и чуть Петр Ипполитович заговорит, тотчас
начнет его сбивать и противоречить. И до того довел, что тот у него как раб
прислуживает и угождает ему, только чтоб тот слушал.
— Это — уж другой тип непорядочного и даже, может быть,
омерзительнее первого. Первый — весь восторг! «Да ты дай только соврать —
посмотри, как хорошо выйдет». Второй — весь хандра и проза: «Не дам соврать,
где, когда, в котором году»? — одним словом, человек без сердца. Друг мой, дай
всегда немного соврать человеку — это невинно. Даже много дай соврать.
Во-первых, это покажет твою деликатность, а во-вторых, за это тебе тоже дадут
соврать — две огромных выгоды — разом. Que diable!
[49]
надобно любить своего
ближнего. Но мне пора. Ты премило устроился, — прибавил он, подымаясь со стула.
— Расскажу Софье Андреевне и сестре твоей, что заходил и застал тебя в добром
здоровье. До свиданья, мой милый.
Как, неужели все? Да мне вовсе не о том было нужно; я ждал
другого, главного, хотя совершенно понимал, что и нельзя было иначе. Я со
свечой стал провожать его на лестницу; подскочил было хозяин, но я, потихоньку
от Версилова, схватил его изо всей силы за руку и свирепо оттолкнул. Он
поглядел было с изумлением, но мигом стушевался.
— Эти лестницы… — мямлил Версилов, растягивая слова, видимо
чтоб сказать что-нибудь и видимо боясь, чтоб я не сказал чего-нибудь, — эти
лестницы, — я отвык, а у тебя третий этаж, а впрочем, я теперь найду дорогу… Не
беспокойся, мой милый, еще простудишься.
Но я не уходил. Мы спускались уже по второй лестнице.
— Я вас ждал все эти три дня, — вырвалось у меня внезапно,
как бы само собой; я задыхался.
— Спасибо, мой милый.
— Я знал, что вы непременно придете.
— А я знал, что ты знаешь, что я непременно приду. Спасибо,
мой милый.
Он примолк. Мы уже дошли до выходной двери, а я все шел за
ним. Он отворил дверь; быстро ворвавшийся ветер потушил мою свечу. Тут я вдруг
схватил его за руку; была совершенная темнота. Он вздрогнул, но молчал. Я
припал к руке его и вдруг жадно стал ее целовать, несколько раз, много раз.