А пока я все еще продолжал занимать мою квартиренку,
занимать, но не жить в ней; там лежал мой чемодан, сак и иные вещи; главная же
резиденция моя была у князя Сергея Сокольского. Я у него сидел, я у него и
спал, и так по целым даже неделям… Как это случилось, об этом сейчас, а пока
скажу об этой моей квартиренке. Она уже была мне дорога: сюда ко мне пришел
Версилов, сам, в первый раз после тогдашней ссоры, и потом приходил много раз.
Повторяю, это время было страшным позором, но и огромным счастьем… Да и все
тогда так удавалось и так улыбалось! «И к чему все эти прежние хмурости, —
думал я в иные упоительные минуты, — к чему эти старые больные надрывы, мое
одинокое и угрюмое детство, мои глупые мечты под одеялом, клятвы, расчеты и
даже «идея»? Я все это напредставил и выдумал, а оказывается, что в мире совсем
не то; мне вот так радостно и легко: у меня отец — Версилов, у меня друг —
князь Сережа, у меня и еще»… но об еще — оставим. Увы, все делалось во имя
любви, великодушия, чести, а потом оказалось безобразным, нахальным,
бесчестным.
Довольно.
II
Он пришел ко мне в первый раз на третий день после нашего
тогдашнего разрыва. Меня не было дома, и он остался ждать. Когда я вошел в мою
крошечную каморку, то хоть и ждал его все эти три дня, но у меня как бы
заволоклись глаза и так стукнуло сердце, что я даже приостановился в дверях. К
счастью, он сидел с моим хозяином, который, чтоб не было скучно гостю ждать,
нашел нужным немедленно познакомиться и о чем-то ему с жаром начал
рассказывать. Это был титулярный советник, лет уже сорока, очень рябой, очень бедный,
обремененный больной в чахотке женой и больным ребенком; характера чрезвычайно
сообщительного и смирного, впрочем довольно и деликатный. Я обрадовался его
присутствию, и он даже выручил, потому что что ж бы я сказал Версилову? Я знал,
серьезно знал, все эти три дня, что Версилов придет сам, первый, — точь-в-точь
как я хотел того, потому что ни за что на свете не пошел бы к нему первый, и не
по строптивости, а именно по любви к нему, по какой-то ревности любви, — не
умею я этого выразить. Да и вообще красноречия читатель у меня не найдет. Но
хоть я и ждал его все эти три дня и представлял себе почти беспрерывно, как он
войдет, а все-таки никак не мог вообразить наперед, хоть и воображал из всех
сил, о чем мы с ним вдруг заговорим после всего, что произошло.
— А, вот и ты, — протянул он мне руку дружески и не вставая
с места. — Присядь-ка к нам; Петр Ипполитович рассказывает преинтересную
историю об этом камне, близ Павловских казарм… или тут где-то…
— Да, я знаю камень, — ответил я поскорее, опускаясь на стул
рядом с ними. Они сидели у стола. Вся комната была ровно в две сажени в
квадрате. Я тяжело перевел дыхание.
Искра удовольствия мелькнула в глазах Версилова: кажется, он
сомневался и думал, что я захочу делать жесты. Он успокоился.
— Вы уж начните сначала, Петр Ипполитович. — Они уже
величали друг друга по имени-отчеству.
— То есть это при покойном государе еще вышло-с, — обратился
ко мне Петр Ипполитович, нервно и с некоторым мучением, как бы страдая вперед
за успех эффекта, — ведь вы знаете этот камень, — глупый камень на улице, к
чему, зачем, только лишь мешает, так ли-с? Ездил государь много раз, и каждый
раз этот камень. Наконец государю не понравилось, и действительно: целая гора,
стоит гора на улице, портит улицу: «Чтоб не было камня!» Ну, сказал, чтоб не
было, — понимаете, что значит «чтоб не было»? Покойника-то помните? Что делать
с камнем? Все потеряли голову; тут Дума, а главное, тут, не помню уж кто
именно, но один из самых первых тогдашних вельмож, на которого было возложено.
Вот этот вельможа и слушает: говорят, пятнадцать тысяч будет стоить, не меньше,
и серебром-с (потому что ассигнации это при покойном государе только обратили
на серебро). «Как пятнадцать тысяч, что за дичь!» Сначала англичане рельсы
подвести хотели, поставить на рельсы и отвезти паром; но ведь чего же бы это
стоило? Железных-то дорог тогда еще не было, только вот Царскосельская ходила…
— Ну вот, распилить можно было, — начал я хмуриться; мне
ужасно стало досадно и стыдно перед Версиловым; но он слушал с видимым удовольствием.
Я понимал, что и он рад был хозяину, потому что тоже стыдился со мной, я видел
это; мне, помню, было даже это как бы трогательно от него.
— Именно распилить-с, именно вот на эту идею и напали, и
именно Монферан; он ведь тогда Исаакиевский собор строил. Распилить, говорит, а
потом свезти. Да-с, да чего оно будет стоить?
— Ничего не стоит, просто распилить да и вывезти.
— Нет, позвольте, ведь тут нужно ставить машину, паровую-с,
и притом куда свезти? И притом такую гору? Десять тысяч, говорят, менее не
обойдется, десять или двенадцать тысяч.
— Послушайте, Петр Ипполитович, ведь это — вздор, это было
не так… — Но в это время Версилов мне подмигнул незаметно, и в этом
подмигивании я увидел такое деликатное сострадание к хозяину, даже страдание за
него, что мне это ужасно понравилось, и я рассмеялся.
— Ну, вот, вот, — обрадовался хозяин, ничего не заметивший и
ужасно боявшийся, как и всегда эти рассказчики, что его станут сбивать
вопросами, — только как раз подходит один мещанин, и еще молодой, ну, знаете,
русский человек, бородка клином, в долгополом кафтане, и чуть ли не хмельной
немножко… впрочем, нет, не хмельной-с. Только стоит этот мещанин, как они это
сговариваются, англичане да Монферан, а это лицо, которому поручено-то, тут же
в коляске подъехал, слушает и сердится: как это так решают и не могут решить; и
вдруг замечает в отдалении, этот мещанинишка стоит и фальшиво этак улыбается,
то есть не фальшиво, я не так, а как бы это…
— Насмешливо, — осторожно поддакнул Версилов.
— Насмешливо-с, то есть немножко насмешливо, этакая добрая
русская улыбка такая, знаете; ну, лицу, конечно, под досадную руку, знаете: «Ты
здесь, борода, чего дожидаешься? Кто таков?» — «Да вот, говорит, камушек
смотрю, ваша светлость». Именно, кажется, светлость; да чуть ли это не князь
Суворов был, Италийский, потомок полководца-то… Впрочем, нет, не Суворов, и как
жаль, что забыл, кто именно, только, знаете, хоть и светлость, а чистый этакий
русский человек, русский этакий тип, патриот, развитое русское сердце; ну,
догадался: «Что ж, ты, что ли, говорит, свезешь камень: чего ухмыляешься?» —
«На агличан больше, ваша светлость, слишком уж несоразмерную цену берут-с,
потому что русский кошель толст, а им дома есть нечего. Сто рубликов
определите, ваша светлость, — завтра же к вечеру сведем камушек». Ну, можете
представить подобное предложение. Англичане, разумеется, съесть хотят; Монферан
смеется; только этот светлейший, русское-то сердце: «Дать, говорит, ему сто
рублей! Да неужто, говорит, свезешь?» — «Завтра к вечеру потрафим, ваша
светлость». — «Да как ты сделаешь?» — «Это уж, если не обидно вашей светлости,
— наш секрет-с», — говорит, и, знаете, русским этаким языком. Понравилось: «Э,
дать ему все, что потребует!» Ну и оставили; что ж бы, вы думали, он сделал?