— И прекрасно, — перебила Татьяна Павловна, — и я тоже ей
сто раз повторяла. Ведь он умрет же до брака-то — все равно не женится, а если
деньги оставит ей в завещании, Анне-то, так ведь они же и без того уже вписаны
туда и оставлены…
— Неужели Катерине Николаевне только денег жаль?
— Нет, она все боялась, что документ у ней, у Анны-то, и я
тоже. Мы ее и сторожили. Дочери-то не хотелось старика потрясти, а немчурке,
Бьорингу, правда, и денег жалко было.
— И после этого она может выходить за Бьоринга?
— Да что ж с дурой поделаешь? Сказано — дура, так дура и
будет вовеки. Спокойствие, видишь, какое-то он ей доставит: «Надо ведь,
говорит, за кого-нибудь выходить, так за него будто всего ей способнее будет»;
а вот и увидим, как там ей будет способнее. Хватит себя потом по бокам руками,
а уж поздно будет.
— Так вы-то чего же допускаете? Ведь вы любите же ее; ведь
вы в глаза же ей говорили, что влюблены в нее?
— И влюблена, и больше, чем вас всех, люблю, вместе взятых,
а все-таки она — дура бессмысленная!
— Да сбегайте же за ней теперь, и мы все порешим и сами
повезем ее к отцу.
— Да нельзя, нельзя дурачок! То-то вот и есть! Ах, что
делать! Ах, тошно мне! — заметалась она опять, захватив, однако, рукою плед. —
Э-эх, кабы ты раньше четырьмя часами пришел, а теперь — восьмой, и она еще
давеча к Пелищевым обедать отправилась, а потом с ними в оперу.
— Господи, так в оперу нельзя ли сбегать… да нет, нельзя!
Так что ж теперь с стариком будет? Ведь он, пожалуй, ночью помрет!
— Слушай, не ходи туда, ступай к маме, ночуй там, а завтра
рано…
— Нет, ни за что старика не оставлю, что бы ни вышло.
— И не оставляй; это — ты хорошо. А я, знаешь… побегу-ка я,
однако, к ней и оставлю записку… знаешь, я напишу нашими словами (она поймет!),
что документ тут и чтоб она завтра ровно в десять часов утра была у меня —
ровнешенько! Не беспокойся, явится, меня-то уж послушается: тут все разом и
сладим. А ты беги туда и финти пред стариком что есть мочи, уложи его спать,
авось вытянет до утра-то! Анну тоже не пугай; люблю ведь я и ее; ты к ней
несправедлив, потому что понимать тут не можешь: она обижена, она с детства
была обижена; ох, навалились вы все на меня! Да не забудь, скажи ей от меня,
что за это дело я сама взялась, сама, и от всего моего сердца, и чтоб она была
спокойна, и что гордости ее ущербу не будет… Ведь мы с ней в последние-то дни
совсем разбранились, расплевались — изругались! Ну, беги… да постой, покажи-ка
опять карман… да правда ли, правда ли? Ох, правда ли?! Да отдай ты мне это
письмо хоть на ночь, чего тебе? Оставь, не съем. Ведь, пожалуй, за ночь-то из
рук выпустишь… мненье переменишь?
— Ни за что! — вскрикнул я, — нате, щупайте, смотрите, а ни
за что вам не оставлю!
— Вижу, что бумажка, — щупала она пальцами. — Э-эх, ну
хорошо, ступай, а я к ней, может, и в театр махну, это ты хорошо сказал! Да
беги же, беги!
— Татьяна Павловна, постойте, что мама?
— Жива.
— А Андрей Петрович?
Она махнула рукой.
— Очнется!
Я побежал ободренный, обнадеженный, хоть удалось и не так,
как я рассчитывал. Но увы, судьба определила иначе, и меня ожидало другое —
подлинно есть фатум на свете!
II
Еще с лестницы я заслышал в нашей квартире шум, и дверь в
нее оказалась отпертою. В коридоре стоял незнакомый лакей в ливрее. Петр
Ипполитович и жена его, оба чем-то перепуганные, находились тоже в коридоре и
чего-то ждали. Дверь к князю была отворена, и там раздавался громовый голос,
который я тотчас признал, — голос Бьоринга. Я не успел еще шагнуть двух шагов,
как вдруг увидал, что князя, заплаканного, трепещущего, выводили в коридор
Бьоринг и спутник его, барон Р., — тот самый, который являлся к Версилову для
переговоров. Князь рыдал в голос, обнимал и целовал Бьоринга. Кричал же Бьоринг
на Анну Андреевну, которая вышла было тоже в коридор за князем; он ей грозил и,
кажется, топал ногами — одним словом, сказался грубый солдат-немец, несмотря на
весь «свой высший свет». Потом обнаружилось, что ему почему-то взбрело тогда в
голову, что уж Анна Андреевна виновата в чем-то даже уголовном и теперь
несомненно должна отвечать за свой поступок даже перед судом. По незнанию дела,
он его преувеличил, как бывает со многими, а потому уже стал считать себя
вправе быть в высшей степени бесцеремонным. Главное, он не успел еще вникнуть:
известили его обо всем анонимно, как оказалось после (и об чем я упомяну
потом), и он налетел еще в том состоянии взбесившегося господина, в котором
даже и остроумнейшие люди этой национальности готовы иногда драться, как
сапожники. Анна Андреевна встретила весь этот наскок в высшей степени с
достоинством, но я не застал того. Я видел только, что, выведя старика в
коридор, Бьоринг вдруг оставил его на руках барона Р. и, стремительно
обернувшись к Анне Андреевне, прокричал ей, вероятно отвечая на какое-нибудь ее
замечание:
— Вы — интриганка! Вам нужны его деньги! С этой минуты вы
опозорили себя в обществе и будете отвечать перед судом!..
— Это вы эксплуатируете несчастного больного и довели его до
безумия… а кричите на меня потому, что я — женщина и меня некому защитить…
— Ах да! вы — невеста его, невеста! — злобно и неистово
захохотал Бьоринг.
— Барон, барон… Chére enfant, je vous aime,
[166]
—
проплакнул князь, простирая руки к Анне Андреевне.
— Идите, князь, идите: против вас был заговор и, может быть,
даже на жизнь вашу! — прокричал Бьоринг.
— Oui, oui, je comprends, j’ai compris au commencement…
[167]
— Князь, — возвысила было голос Анна Андреевна, — вы меня
оскорбляете и допускаете меня оскорблять!
— Прочь! — крикнул вдруг на нее Бьоринг.
Этого я не мог снести.
— Мерзавец! — завопил я на него. — Анна Андреевна, я — ваш
защитник!
Тут я подробно не стану и не могу описывать. Сцена вышла
ужасная и низкая, а я вдруг как бы потерял рассудок. Кажется, я подскочил и
ударил его, по крайней мере сильно толкнул. Он тоже ударил меня из всей силы по
голове, так что я упал на пол. Опомнившись, я пустился уже за ними на лестницу;
помню, что у меня из носу текла кровь. У подъезда их ждала карета, и, пока
князя сажали, я подбежал к карете и, несмотря на отталкивавшего меня лакея,
опять бросился на Бьоринга. Тут не помню, как очутилась полиция. Бьоринг
схватил меня за шиворот и грозно велел городовому отвести меня в участок. Я
кричал, что и он должен идти вместе, чтоб вместе составить акт, и что меня не
смеют взять, почти что с моей квартиры. Но так как дело было на улице, а не в
квартире, и так как я кричал, бранился и дрался, как пьяный, и так как Бьоринг
был в своем мундире, то городовой и взял меня. Но тут уж я пришел в полное
исступление и, сопротивляясь из всех сил, кажется, ударил и городового. Затем,
помню, их вдруг явилось двое, и меня повели. Едва помню, как привели меня в
какую-то дымную, закуренную комнату, со множеством разных людей, стоявших и
сидевших, ждавших и писавших; я продолжал и здесь кричать, я требовал акта. Но
дело уже состояло не в одном акте, а усложнилось буйством и бунтом против
полицейской власти. Да и был я в слишком безобразном виде. Кто-то вдруг грозно
закричал на меня. Городовой меж тем обвинял меня в драке, рассказал о
полковнике…