— Пожалуйте-с!
— Подлец! — заревел я на него и вдруг замахнулся, но не
опустил руки, — и твой барин подлец! Доложи ему это сейчас! — прибавил я и
быстро вышел на лестницу.
— Это вы так не смеете! Это если б я барину тотчас доложил,
то вас сию же минуту при записке можно в участок препроводить. А замахиваться
руками не смеете…
Я спускался с лестницы. Лестница была парадная, вся
открытая, и сверху меня можно было видеть всего, пока я спускался по красному
ковру. Все три лакея вышли и стали наверху над перилами. Я, конечно, решился
молчать: браниться с лакеями было невозможно. Я сошел всю лестницу, не
прибавляя шагу и даже, кажется, замедлив шаг.
О, пусть есть философы (и позор на них!), которые скажут,
что все это — пустяки, раздражение молокососа, — пусть, но для меня это была
рана, — рана, которая и до сих пор не зажила, даже до самой теперешней минуты,
когда я это пишу и когда уже все кончено и даже отомщено. О, клянусь! я не
злопамятен и не мстителен. Без сомнения, я всегда, даже до болезни, желаю
отомстить, когда меня обидят, но клянусь, — лишь одним великодушием. Пусть я
отплачу ему великодушием, но с тем, чтобы это он почувствовал, чтобы он это
понял — и я отмщен! Кстати прибавлю: я не мстителен, но я злопамятен, хотя и
великодушен: бывает ли так с другими? Тогда же, о, тогда я пришел с
великодушными чувствами, может быть смешными, но пусть: лучше пусть смешными,
да великодушными, чем не смешными, да подлыми, обыденными, серединными! Про эту
встречу с «братом» я никому не открывал, даже Марье Ивановне, даже в Петербурге
Лизе; эта встреча была все равно что полученная позорно пощечина. И вот вдруг
этот господин встречается, когда я всего менее его ожидал встретить; он улыбается
мне, снимает шляпу и совершенно дружески говорит: «Bonsoir». Конечно, было о
чем подумать… Но рана открылась!
V
Просидев часа четыре с лишком в трактире, я вдруг выбежал,
как в припадке, — разумеется, опять к Версилову и, разумеется, опять не застал
дома: не приходил вовсе; нянька была скучна и вдруг попросила меня прислать
Настасью Егоровну; о, до того ли мне было! Я забежал и к маме, но не вошел, а
вызвал Лукерью в сени; от нее узнал, что он не был и что Лизы тоже нет дома. Я
видел, что Лукерья тоже хотела бы что-то спросить и, может быть, тоже
что-нибудь мне поручить; но до того ли мне было! Оставалась последняя надежда,
что он заходил ко мне; но уже этому я не верил.
Я уже предуведомил, что почти терял рассудок. И вот в моей
комнате я вдруг застаю Альфонсинку и моего хозяина. Правда, они выходили, и у
Петра Ипполитовича в руках была свеча.
— Это — что! — почти бессмысленно завопил я на хозяина, —
как вы смели ввести эту шельму в мою комнату?
— Tiens! — вскричала Альфонсинка, — et les amis?
[142]
— Вон! — заревел я.
— Mais c’est un ours!
[143]
— выпорхнула она в коридор,
притворяясь испуганною, и вмиг скрылась к хозяйке. Петр Ипполитович, все еще со
свечой в руках, подошел ко мне с строгим видом:
— Позвольте вам заметить, Аркадий Макарович, что вы слишком
разгорячились; как ни уважаем мы вас, а мамзель Альфонсина не шельма, а даже
совсем напротив, находится в гостях, и не у вас, а у моей жены, с которою уже
несколько времени как обоюдно знакомы.
— А как вы смели ввести ее в мою комнату? — повторил я,
схватив себя за голову, которая почти вдруг ужасно заболела.
— А случайно-с. Это я входил, чтоб затворить форточку,
которую я же и отворил для свежего воздуха; а так как мы продолжали с
Альфонсиной Карловной прежний разговор, то среди разговора она и зашла в вашу
комнату, единственно сопровождая меня.
— Неправда, Альфонсинка — шпион, Ламберт — шпион! Может
быть, вы сами — тоже шпион! А Альфонсинка приходила у меня что-нибудь украсть.
— Это уж как вам будет угодно. Сегодня вы одно изволите
говорить, а завтра другое. А квартиру мою я сдал на некоторое время, а сам с
женой переберусь в каморку; так что Альфонсина Карловна теперь — почти такая же
здесь жилица, как и вы-с.
— Вы Ламберту сдали квартиру? — вскричал я в испуге.
— Нет-с, не Ламберту, — улыбнулся он давешней длинной
улыбкой, в которой, впрочем, видна была уже твердость взамен утреннего
недоумения, — полагаю, что сами изволите знать кому, а только напрасно делаете
вид, что не знаете, единственно для красы-с, а потому и сердитесь. Покойной
ночи-с!
— Да, да, оставьте, оставьте меня в покое! — замахал я
руками чуть не плача, так что он вдруг с удивлением посмотрел на меня; однако
же вышел. Я насадил на дверь крючок и повалился на мою кровать ничком в
подушку. И вот так прошел для меня этот первый ужасный день из этих трех
роковых последних дней, которыми завершаются мои записки.
Глава десятая
I
Но я опять, предупреждая ход событий, нахожу нужным
разъяснить читателю хотя бы нечто вперед, ибо тут к логическому течению этой
истории примешалось так много случайностей, что, не разъяснив их вперед, нельзя
разобрать. Тут дело состояло в этой самой «мертвой петле», о которой
проговорилась Татьяна Павловна. Состояла же эта петля в том, что Анна Андреевна
рискнула наконец на самый дерзкий шаг, который только можно было представить в
ее положении. Подлинно — характер! Хотя старый князь, под предлогом здоровья, и
был тогда своевременно конфискован в Царское Село, так что известие о его браке
с Анной Андреевной не могло распространиться в свете и было на время потушено,
так сказать, в самом зародыше, но, однако же, слабый старичок, с которым все
можно было сделать, ни за что на свете не согласился бы отстать от своей идеи и
изменить Анне Андреевне, сделавшей ему предложение. На этот счет он был
рыцарем; так что рано или поздно он вдруг мог встать и приступить к исполнению
своего намерения с неудержимою силой, что весьма и весьма случается именно с
слабыми характерами, ибо у них есть такая черта, до которой не надобно доводить
их. К тому же он совершенно сознавал всю щекотливость положения Анны Андреевны,
которую уважал безмерно, сознавал возможность светских слухов, насмешек, худой
на ее счет молвы. Смиряло и останавливало его пока лишь то, что Катерина
Николаевна ни разу, ни словом, ни намеком не позволила себе заикнуться в его
присутствии об Анне Андреевне с дурной стороны или обнаружить хоть что-нибудь
против намерения его вступить с нею в брак. Напротив, она высказывала
чрезвычайное радушие и внимание к невесте отца своего. Таким образом, Анна
Андреевна поставлена была в чрезвычайно неловкое положение, тонко понимая своим
женским чутьем, что малейшим наговором на Катерину Николаевну, перед которой
князь тоже благоговел, а теперь даже более, чем всегда, и именно потому, что
она так благодушно и почтительно позволила ему жениться, — малейшим наговором
на нее она оскорбила бы все его нежные чувства и возбудила бы в нем к себе
недоверие и даже, пожалуй, негодование. Таким образом, на этом поле пока и шла
битва: обе соперницы как бы соперничали одна перед другой в деликатности и
терпении, и князь в конце концов уже не знал, которой из них более удивляться,
и, по обыкновению всех слабых, но нежных сердцем людей, кончил тем, что начал
страдать и винить во всем одного себя. Тоска его, говорят, дошла до болезни;
нервы его и впрямь расстроились, и вместо поправки здоровья в Царском он, как
уверяли, готов уже был слечь в постель.