— Этому надо положить конец! — еще раздражительнее продолжал
Ламберт. — Я вам, молодой мой друг, не для того покупаю платье и даю прекрасные
вещи, чтоб вы на вашего длинного друга тратили… Какой это галстух вы еще
купили?
— Это — только рубль; это не на ваши. У него совсем не было
галстуха, и ему надо еще купить шляпу.
— Вздор! — уже действительно озлился Ламберт, — я ему
достаточно дал и на шляпу, а он тотчас устриц и шампанского. От него пахнет; он
неряха; его нельзя брать никуда. Как я его повезу обедать?
— На извозчике, — промычал dadais. — Nous avons un rouble
d’argent que nous avons prêté chez notre nouvel ami.
[125]
— Не давай им, Аркадий, ничего! — опять крикнул Ламберт.
— Позвольте, Ламберт; я прямо требую от вас сейчас же десять
рублей, — рассердился вдруг мальчик, так что даже весь покраснел и оттого стал
почти вдвое лучше, — и не смейте никогда говорить глупостей, как сейчас
Долгорукому. Я требую десять рублей, чтоб сейчас отдать рубль Долгорукому, а на
остальные куплю Андрееву тотчас шляпу — вот сами увидите.
Ламберт вышел из-за ширм:
— Вот три желтых бумажки, три рубля, и больше ничего до
самого вторника, и не сметь… не то…
Le grand dadais так и вырвал у него деньги.
— Dolgorowky, вот рубль, nous vous rendons avec beaucoup do
grâce.
[126]
Петя, ехать! — крикнул он товарищу, и затем вдруг, подняв две
бумажки вверх и махая ими и в упор смотря на Ламберта, завопил из всей силы:
— Ohé, Lambert! où est Lambert, as-tu vu Lambert?
[127]
— Не сметь, не сметь! — завопил и Ламберт в ужаснейшем
гневе; я видел, что во всем этом было что-то прежнее, чего я не знал вовсе, и
глядел с удивлением. Но длинный нисколько не испугался Ламбертова гнева;
напротив, завопил еще сильнее. «Ohé, Lambert!» и т. д. С этим криком
вышли и на лестницу. Ламберт погнался было за ними, но, однако, воротился.
— Э, я их скоро пр-рогоню в шею! Больше стоят, чем дают…
Пойдем, Аркадий! Я опоздал. Там меня ждет один тоже… нужный человек… Скотина
тоже.. Это все — скоты! Шу-ше-хга, шу-шехга! — прокричал он вновь и почти
скрежетнул зубами; но вдруг окончательно опомнился. — Я рад, что ты хоть
наконец пришел. Alphonsine, ни шагу из дому! Идем.
У крыльца ждал его лихач-рысак. Мы сели; но даже и во весь
путь он все-таки не мог прийти в себя от какой-то ярости на этих молодых людей
и успокоиться. Я дивился, что это так серьезно, и тому еще, что они так к
Ламберту непочтительны, а он чуть ли даже не трусит перед ними. Мне, по
въевшемуся в меня старому впечатлению с детства, все казалось, что все должны
бояться Ламберта, так что, несмотря на всю мою независимость, я, наверно, в ту
минуту и сам трусил Ламберта.
— Я тебе говорю, это — все ужасная шушехга, — не унимался
Ламберт. — Веришь: этот высокий, мерзкий, мучил меня, три дня тому, в хорошем
обществе. Стоит передо мной и кричит: «Ohé, Lambert!» В хорошем
обществе! Все смеются и знают, что это, чтоб я денег дал, — можешь представить.
Я дал. О, это — мерзавцы! Веришь, он был юнкер в полку и выгнан, и, можешь представить,
он образованный; он получил воспитание в хорошем доме, можешь представить! У
него есть мысли, он бы мог… Э, черт! И он силен, как Еркул (Hercule). Он
полезен, только мало. И можешь видеть: он рук не моет. Я его рекомендовал одной
госпоже, старой знатной барыне, что он раскаивается и хочет убить себя от
совести, а он пришел к ней, сел и засвистал. А этот другой, хорошенький, — один
генеральский сын; семейство стыдится его, я его из суда вытянул, я его спас, а
он вот как платит. Здесь нет народу! Я их в шею, в шею!
— Они знают мое имя; ты им обо мне говорил?
— Имел глупость. Пожалуйста, за обедом посиди, скрепи себя…
Туда придет еще одна страшная каналья. Вот это — так уж страшная каналья, и
ужасно хитер; здесь все ракальи; здесь нет ни одного честного человека! Ну да
мы кончим — и тогда… Что ты любишь кушать? Ну да все равно, там хорошо кормят.
Я плачу, ты не беспокойся. Это хорошо, что ты хорошо одет. Я тебе могу дать
денег. Всегда приходи. Представь, я их здесь поил-кормил, каждый день кулебяка;
эти часы, что он продал, — это во второй раз. Этот маленький, Тришатов, — ты
видел, Альфонсина гнушается даже глядеть на него и запрещает ему подходить
близко, — и вдруг он в ресторане, при офицерах: «Хочу бекасов». Я дал бекасов!
Только я отомщу.
— Помнишь, Ламберт, как мы с тобой в Москве ехали в трактир,
и ты меня в трактире вилкой пырнул, и как у тебя были тогда пятьсот рублей?
— Да, помню! Э, черт, помню! Я тебя люблю… Ты этому верь.
Тебя никто не любит, а я люблю; только один я, ты помни… Тот, что придет туда,
рябой — это хитрейшая каналья; не отвечай ему, если заговорит, ничего, а коль
начнет спрашивать, отвечай вздор, молчи…
По крайней мере он из-за своего волнения ни о чем меня
дорогой не расспрашивал. Мне стало даже оскорбительно, что он так уверен во мне
и даже не подозревает во мне недоверчивости; мне казалось, что в нем глупая
мысль, что он мне смеет по-прежнему приказывать. «И к тому же он ужасно
необразован», — подумал я, вступая в ресторан.
III
В этом ресторане, в Морской, я и прежде бывал, во время
моего гнусненького падения и разврата, а потому впечатление от этих комнат, от
этих лакеев, приглядывавшихся ко мне и узнававших во мне знакомого посетителя,
наконец, впечатление от этой загадочной компании друзей Ламберта, в которой я
так вдруг очутился и как будто уже принадлежа к ней нераздельно, а главное —
темное предчувствие, что я добровольно иду на какие-то гадости и несомненно
кончу дурным делом, — все это как бы вдруг пронзило меня. Было мгновение, что я
едва не ушел; но мгновение это прошло, и я остался.
Тот «рябой», которого почему-то так боялся Ламберт, уже ждал
нас. Это был человечек с одной из тех глупо-деловых наружностей, которых тип я
так ненавижу чуть ли не с моего детства; лет сорока пяти, среднего роста, с
проседью, с выбритым до гадости лицом и с маленькими правильными седенькими
подстриженными бакенбардами, в виде двух колбасок, по обеим щекам чрезвычайно
плоского и злого лица. Разумеется, он был скучен, серьезен, неразговорчив и
даже, по обыкновению всех этих людишек, почему-то надменен. Он оглядел меня
очень внимательно, но не сказал ни слова, а Ламберт так был глуп, что, сажая
нас за одним столом, не счел нужным нас перезнакомить, и, стало быть, тот меня
мог принять за одного из сопровождавших Ламберта шантажников. С молодыми этими
людьми (прибывшими почти одновременно с нами) он тоже не сказал ничего во весь
обед, но видно было, однако, что знал их коротко. Говорил он о чем-то лишь с
Ламбертом, да и то почти шепотом, да и то говорил почти один Ламберт, а рябой
лишь отделывался отрывочными, сердитыми и ультиматными словами. Он держал себя
высокомерно, был зол и насмешлив, тогда как Ламберт, напротив, был в большом
возбуждении и, видимо, все его уговаривал, вероятно склоняя на какое-то
предприятие. Раз я протянул руку к бутылке с красным вином; рябой вдруг взял
бутылку хересу и подал мне, до тех пор не сказав со мною слова.