— Без сомнения, вы отлично заметили, что именно десяти лет
можно было не испугаться… — поддакнул князь, робея и мучаясь мыслью, что сейчас
покраснеет.
— Без сомнения, и всё произошло так просто и натурально, как
только может происходить в самом деле; возьмись за это дело романист, он
наплетет небылиц и невероятностей.
— О, это так! — вскричал князь: — эта мысль и меня поражала,
и даже недавно. Я знаю одно истинное убийство за часы, оно уже теперь в
газетах. Пусть бы выдумал это сочинитель, — знатоки народной жизни и критики
тотчас же крикнули бы, что это невероятно; а прочтя в газетах как факт, вы
чувствуете, что из таких-то именно фактов поучаетесь русской действительности.
Вы это прекрасно заметили, генерал! — с жаром закончил князь, ужасно
обрадовавшись, что мог ускользнуть от явной краски в лице.
— Не правда ли? Не правда ли? — вскричал генерал, засверкав
даже глазами от удовольствия. — Мальчик, ребенок, не понимающий опасности,
пробирается сквозь толпу, чтоб увидеть блеск, мундиры, свиту и наконец великого
человека, о котором так много накричали ему. Потому что тогда все, несколько
лет сряду, только и кричали о нем. Мир был наполнен этим именем; я, так
сказать, с молоком всосал. Наполеон, проходя в двух шагах, нечаянно различает
мой взгляд; я же был в костюме барченка, меня одевали хорошо. Один я такой, в
этой толпе, согласитесь сами…
— Без сомнения, это должно было его поразить и доказало ему,
что не все выехали, и что остались и дворяне с детьми.
— Именно, именно! Он хотел привлечь бояр! Когда он бросил на
меня свой орлиный взгляд, мои глаза, должно быть, сверкнули в ответ ему:
“Voilà un garçon bien eveillé! Qui est ton
père?”
[33]
Я тотчас отвечал ему, почти задыхаясь от волнения: “генерал,
умерший на полях своего отечества”. “Le fils d'un boyard et d'un brave
pardessus le marché! J'aime les boyards. M'aimes-tu petit?”
[34]
На этот
быстрый вопрос я также быстро ответил: русское сердце в состоянии даже в самом
враге своего отечества отличить великого человека!” То-есть, собственно не
помню, буквально ли я так выразился… я был ребенок… но смысл наверно был тот!
Наполеон был поражен, он подумал и сказал своей свите: “я люблю гордость этого
ребенка! Но если все русские мыслят, как это дитя, то…” он недоговорил и вошел
во дворец. Я тотчас же вмешался в свиту и побежал за ним. В свите уже
расступались предо мной и смотрели на меня как на фаворита. Но всё это только
мелькнуло… Помню только, что, войдя в первую залу, император вдруг остановился
пред портретом императрицы Екатерины, долго смотрел на него в задумчивости и
наконец произнес: “Это была великая женщина!” и прошел мимо. Чрез два дня меня
все уже знали во дворце и в Кремле, и звали “le petit boyard”.
[35]
Я только
ночевать уходил домой. Дома чуть с ума не сошли. Еще чрез два дня умирает
камер-паж Наполеона, барон де-Базанкур, не вынесший похода. Наполеон вспомнил
обо мне; меня взяли, привели, не объясняя дела, примерили на меня мундир
покойного, мальчика лет двенадцати, и когда уже привели меня в мундире к
императору, и он кивнул на меня головой, объявили мне, что я удостоен милостью
и произведен в камер-пажи его величества. Я был рад, я действительно чувствовал
к нему, и давно уже, горячую симпатию… ну, и кроме того, согласитесь, блестящий
мундир, что для ребенка составляет многое… Я ходил в темно-зеленом фраке, с
длинными и узкими фалдами; золотые пуговицы, красные опушки на рукавах с
золотым шитьем, высокий, стоячий, открытый воротник, шитый золотом, шитье на
фалдах; белые лосинные панталоны в обтяжку, белый шелковый жилет, шелковые
чулки, башмаки с пряжками… а во время прогулок императора на коне, и если я
участвовал в свите, высокие ботфорты. Хотя положение было не блестящее и
предчувствовались уже огромные бедствия, но этикет соблюдался по возможности, и
даже тем пунктуальнее, чем сильнее предчувствовались эти бедствия.
— Да, конечно… — пробормотал князь, почти с потерянным
видом, — ваши записки были бы… чрезвычайно интересны.
Генерал, конечно, передавал уже то, что еще вчера
рассказывал Лебедеву, и передавал, стало быть, плавно; но тут опять недоверчиво
покосился на князя.
— Мои записки, — произнес он с удвоенною гордостью, —
написать мои записки? Не соблазнило меня это, князь! Если хотите, мои записки
уже написаны, но… лежат у меня в пюпитре. Пусть, когда засыплют мне глаза
землей, пусть тогда появятся и, без сомнения, переведутся и на другие языки, не
по литературному их достоинству, нет, но по важности громаднейших фактов,
которых я был очевидным свидетелем, хотя и ребенком; но тем паче: как ребенок,
я проникнул в самую интимную, так сказать, спальню “великого человека”! Я
слышал по ночам стоны этого “великана в несчастии”, он не мог совеститься
стонать и плакать пред ребенком, хотя я уже и понимал, что причина его
страданий — молчание императора Александра.
— Да, ведь он писал письма… с предложениями о мире… — робко
поддакнул князь.
— Собственно нам неизвестно с какими именно предложениями он
писал, но писал каждый день, каждый час, и письмо за письмом! Волновался
ужасно. Однажды ночью, наедине, я бросился к нему со слезами (о, я любил его!):
“Попросите, попросите прощения у императора Александра!” закричал я ему.
То-есть, мне надо бы было выразиться: “Помиритесь с императором Александром”,
но как ребенок, я наивно высказал всю мою мысль. “О, дитя мое! — отвечал он, —
он ходил взад и вперед по комнате, — о, дитя мое! — он как бы не замечал тогда,
что мне десять лет, и даже любил разговаривать со мной. — О, дитя мое, я готов
целовать ноги императора Александра, но зато королю Прусскому, но зато
Австрийскому императору, о, этим вечная ненависть и… наконец… ты ничего не смыслишь
в политике!” — Он как бы вспомнил вдруг с кем говорит и замолк, но глаза его
еще долго метали искры. Ну, опиши я эти все факты, — а я бывал свидетелем и
величайших фактов, — издай я их теперь, и все эти критики, все эти литературные
тщеславия, все эти зависти, партии и… нет-с, слуга покорный!
— Насчет партий вы, конечно, справедливо заметили, и я с
вами согласен, — тихо ответил князь, капельку помолчав, — я вот тоже очень
недавно прочел книгу Шарраса о Ватерлосской кампании. Книга, очевидно,
серьезная, и специалисты уверяют, что с чрезвычайным знанием дела написана. Но
проглядывает на каждой странице радость в унижении Наполеона, и если бы можно
было оспорить у Наполеона даже всякий признак таланта и в других кампаниях, то
Шаррас, кажется, был бы этому чрезвычайно рад; а это уж нехорошо в таком
серьезном сочинении, потому что это дух партии. Очень вы были заняты тогда
вашею службой у… императора?
Генерал был в восторге. Замечание князя своею серьезностью и
простодушием рассеяло последние остатки его недоверчивости.