— Вы, может быть, слишком уж беспокоитесь.
— Вы удивительны, князь; вы не верите, что он способен убить
теперь десять душ.
— Я боюсь вам ответить; это всё очень странно, но…
— Ну, как хотите, как хотите! — раздражительно закончил
Евгений Павлович: — к тому же вы такой храбрый человек; не попадитесь только
сами в число десяти.
— Всего вероятнее, что он никого не убьет, — сказал князь,
задумчиво смотря на Евгения Павловича.
Тот злобно рассмеялся.
— До свидания, пора! А заметили вы, что он завещал копию с
своей исповеди Аглае Ивановне?
— Да, заметил и… думаю об этом.
— То-то, в случае десяти-то душ, — опять засмеялся Евгений
Павлович, и вышел.
Час спустя, уже в четвертом часу, князь сошел в парк. Он
пробовал было заснуть дома, но не мог, от сильного биения сердца. Дома,
впрочем, всё было устроено и по возможности успокоено; больной заснул, и
прибывший доктор объявил, что никакой нет особенной опасности. Лебедев, Коля,
Бурдовский улеглись в комнате больного, чтобы чередоваться в дежурстве;
опасаться, стало быть, было нечего.
Но беспокойство князя возрастало с минуты на минуту. Он
бродил по парку, рассеянно смотря кругом себя, и с удивлением остановился,
когда дошел до площадки пред воксалом и увидал ряд пустых скамеек и пюпитров
для оркестра. Его поразило это место и показалось почему-то ужасно безобразным.
Он поворотил назад и прямо по дороге, по которой проходил вчера с Епанчиными в
воксал, дошел до зеленой скамейки, назначенной ему для свидания, уселся на ней
и вдруг громко рассмеялся, от чего тотчас же пришел в чрезвычайное негодование.
Тоска его продолжалась; ему хотелось куда-нибудь уйти… Он не знал куда. Над ним
на дереве пела птичка, и он стал глазами искать ее между листьями; вдруг птичка
вспорхнула с дерева, и в ту же минуту ему почему-то припомнилась та “мушка”, в
“горячем солнечном луче”, про которую Ипполит написал, что и “она знает свое
место и в общем хоре участница, а он один только выкидыш”. Эта фраза поразила его
еще давеча, он вспомнил об этом теперь. Одно давно забытое воспоминание
зашевелилось в нем и вдруг разом выяснилось.
Это было в Швейцарии, в первый год его лечения, даже в
первые месяцы. Тогда он еще был совсем как идиот, даже говорить не умел хорошо,
понимать иногда не мог, чего от него требуют. Он раз зашел в горы, в ясный,
солнечный день, и долго ходил с одною мучительною, но никак не воплощавшеюся
мыслию. Пред ним было блестящее небо, внизу озеро, кругом горизонт светлый и
бесконечный, которому конца края нет. Он долго смотрел и терзался. Ему
вспомнилось теперь, как простирал он руки свои в эту светлую, бесконечную
синеву и плакал. Мучило его то, что всему этому он совсем чужой. Что же это за
пир, что ж это за всегдашний великий праздник, которому нет конца и к которому
тянет его давно, всегда, с самого детства, и к которому он никак не может
пристать. Каждое утро восходит такое же светлое солнце; каждое утро на водопаде
радуга, каждый вечер снеговая, самая высокая гора, там вдали, на краю неба,
горит пурпуровым пламенем; каждая “маленькая мушка, которая жужжит около него в
горячем солнечном луче, во всем этом хоре участница: место знает свое, любит
его и счастлива”; каждая-то травка растет и счастлива! И у всего свой путь, и
всё знает свой путь, с песнью отходит и с песнью приходит: один он ничего не
знает, ничего не понимает, ни людей, ни звуков, всему чужой и выкидыш. О, он,
конечно, не мог говорить тогда этими словами и высказать свой вопрос; он
мучился глухо и немо; но теперь ему казалось, что он всё это говорил и тогда;
все эти самые слова, и что про эту “мушку” Ипполит взял у него самого, из его
тогдашних слов и слез. Он был в этом уверен, и его сердце билось почему-то от
этой мысли…
Он забылся на скамейке, но тревога его продолжалась и во
сне. Пред самым сном он вспомнил, что Ипполит убьет десять человек, и
усмехнулся нелепости предположения. Вокруг него стояла прекрасная, ясная
тишина, с одним только шелестом листьев, от которого, кажется, становится еще
тише и уединеннее кругом. Ему приснилось очень много снов и всё тревожных, от
которых он поминутно вздрагивал. Наконец, пришла к нему женщина; он знал ее,
знал до страдания; он всегда мог назвать ее и указать, — но странно, — у ней
было теперь как будто совсем не такое лицо, какое он всегда знал, и ему
мучительно не хотелось признать ее за ту женщину. В этом лице было столько
раскаяния и ужасу, что, казалось, — это была страшная преступница, и только что
сделала ужасное преступление. Слеза дрожала на ее бледной щеке; она поманила
его рукой и приложила палец к губам, как бы предупреждая его идти за ней тише.
Сердце его замерло; он ни за что, ни за что не хотел признать ее за
преступницу; но он чувствовал, что тотчас же произойдет что-то ужасное, на всю
его жизнь. Ей, кажется, хотелось ему что-то показать, тут же недалеко, в парке.
Он встал, чтобы пойти за нею, и вдруг раздался подле него чей-то светлый,
свежий смех; чья-то рука вдруг очутилась в его руке; он схватил .эту руку,
крепко сжал и проснулся. Пред ним стояла и громко смеялась Аглая.
VIII.
Она смеялась, но она и негодовала.
— Спит! Вы спали! — вскричала она с презрительным
удивлением.
— Это вы! — пробормотал князь, еще не совсем опомнившись и с
удивлением узнавая ее: — ах, да! Это свидание… я здесь спал.
— Видела.
— Меня никто не будил кроме вас? Никого здесь кроме вас не
было? Я думал, здесь была… другая женщина.
— Здесь была другая женщина?!
Наконец он совсем очнулся.
— Это был только сон. — задумчиво проговорил он, — Странно,
что в этакую минуту такой сон… Садитесь.
Он взял ее за руку и посадил на скамейку; сам сел подле нее
и задумался. Аглая не начинала разговора, а только пристально оглядывала своего
собеседника. Он тоже взглядывал на нее, но иногда так, как будто совсем не видя
ее пред собой. Она начала краснеть.
— Ах да! — вздрогнул князь: — Ипполит застрелился!
— Когда? У вас? — спросила она, но без большого удивления: —
ведь вчера вечером он был, кажется, еще жив? Как же вы могли тут спать после
всего этого? — вскричала она, внезапно оживляясь.
— Да ведь он не умер, пистолет не выстрелил.
По настоянию Аглаи, князь должен был рассказать тотчас же и
даже в большой подробности всю историю прошлой ночи. Она торопила его в
рассказе поминутно, но сама перебивала беспрерывными вопросами и почти всё
посторонними. Между прочим, она с большим любопытством выслушала о том, что
говорил Евгений Павлович, и несколько раз даже переспросила.
— Ну, довольно, надо торопиться, — заключила она, выслушав
всё, — всего нам только час здесь быть, до восьми часов, потому что в восемь
часов мне надо непременно быть дома, чтобы не узнали, что я здесь сидела, а я
за делом пришла; мне много нужно вам сообщить. Только вы меня совсем теперь
сбили. Об Ипполите я думаю, что пистолет у него так и должен был не выстрелить,
это к нему больше идет. Но вы уверены, что он непременно хотел застрелиться, и
что тут не было обману?